-- Для меня, Лев Николаевич, -- отвечал тот, -- Скрябин, Аренский -- все равно, что в литературе Андрей Белый, Вячеслав Иванов; я их не понимаю и друг от друга отличить не могу.

-- Что-о вы! -- протянул усовещивающе Толстой.

А ведь г. Сухотин был только логичен. Для того чтобы быть последовательным, Толстому надо было отвергнуть Скрябина совершенно так же, как и Андрея Белого.

Но обаяние Толстого было именно в непоследовательности, в несправедливости. Брюсова или Белого он никак не мог признать и, думается, вовсе не по "толстовским" причинам. Иначе он отверг бы и Фета. А противоречие свое Толстой вместе с тем чувствовал. От литературы отказался, а музыку любит. Какой же он нашел выход из противоречия?

-- Я должен сказать, что вся эта цивилизация -- пусть она исчезнет, но музыку жалко.

К этой мысли он возвращается не раз. Все как-то хочет спасти любимую музыку, любимые цыганские романсы даже.

К литературе пристрастно-беспощаден, к живописи холодно-равнодушен, к музыке пристрастно-снисходителен. Литературу он уже преодолел, музыку еще не преодолел.

Но, в конце концов, вероятно, преодолел бы и ее, если бы нашел нужным. Расковал бы ее и пустил в табун, как любимого "Делира".

В нем было столько честности, внутреннего благородства, что ради "истины" он не остановился бы ни перед чем.

Его "уход" важен именно тем, что Толстой ушел не из проклятого, лежащего во зле мира, не из ненависти к нему. Он страстно, как юноша, до последней минуты любил мир, природу, семью, искусство. Он все любил. Но, чувствуя относительность такой любви, во имя абсолюта скидывал постепенно с плеч свои пристрастия. Становился все легче, духовнее, с каждым днем преображался.