На дне моих воспоминаний, где-то там, в самой глубоком глубине, горит огонь. Маленький горн с тусклым, но сильным огнем освещает первые контуры, выплывающие из потемок детской души. Это огонь в кузнице моего отца.
Как сейчас вижу железный совок, которым отец набирает уголь из деревянного ящика — этот уголь он сам выжигал за хатами в яме, и до сих пор называющейся угольной ямой, хотя теперь от нее и следа не осталось, — и бросает его в горн на горсточку горяших углей, принесенных в черепке из хаты, а потом, как всегда, торопливо обращается к работнику:
— Ты-ты-ты, Андрусь! А ну раздувай, да помалу, помалу, пока не разгорится.
Андрусь, тот самый, который принес меня на плечах из хаты и усадил на угольном ящике у горна, хватается теперь за ручку кузнечного меха и начинает раздувать. У меха поначалу какое-то короткое дыхание, он еше не набрал воздуха, не приладился к работе: он, пофыркивая, раздувает угли, а пламени не скрепляет.
— Помаленьку, Андрусь! Ты-ты-ты, хло[18], помаленьку!
— Еще дикая баба[19] фукает! — говорит шутя Андрусь и изо всех сил налегает на ручку, чтобы набрать в мех как можно больше воздуха.
От напоминания о дикой бабе меня охватывает дрожь.
— А где же эта дикая баба? — спрашиваю я. Андрусь смеется:
— В мехе. Разве не слышишь, как фукает? Я прислушиваюсь — и вправду фукает.