— Хорошо, — сказал Пета, — пусть будет по-твоему! Отбирай воинов и отправляйся с ними завтра же.
— Позволь еще и мне слово молвить, великий бегадыр, — произнес Тугар Волк.
— Говори! — сказал Пета.
— Если вы решите послать часть своих войск тухольской дорогой, — а все войско из-за узости дороги я и не советовал бы посылать по ней, — то дозвольте мне пойти вперед с небольшим отрядом и занять вход на эту дорогу прежде, чем тухольские смерды доведаются о вашем прибытии и перегородят ее засеками.
— Ладно, иди! — сказал Пета. — Когда хочешь выступать?
— Немедля, чтобы уже завтра к полудню выполнить свое дело.
— Если так, то на этом закончим наш совет, и да помогут боги нашему оружию! — сказал Пета, вставая с места. Встали и другие военачальники. Тугар Волк попросил Пету выделить ему отряд смелых воинов, а сам направился в свой шатер подкрепиться и попрощаться с дочерью.
В темном шатре, на ложе, покрытом мягкими — награбленными— перинами, сидела Мирослава и горько плакала. После всех страшных и неожиданных впечатлений этого вечера она лишь теперь имела время собраться с мыслями, как следует разобраться в своём положении, в которое вовлек ее отец.
Положение воистину было ужасное, казалось, даже безвыходное. Отец ее — предатель, слуга монголов; она в монгольском лагере, наполовину гостья, наполовину пленница и во всяком случае круглая сирота. Ибо даже последняя ее опора — непоколебимая вера в свой пророческий сон, в материнское благословение и в свое любовное счастье с Максимом, — эта вера теперь, при холодном размышлении, начала колебаться, кровью обливая ей сердце. С каким лицом предстанет она теперь перед Максимом? Какими словами объяснит ему свое — вольное или невольное — пребывание в монгольском лагере? Как змеи, жалили ее сердце эти вопросы, и она дала волю слезам и плакала так, словно с жизнью своею прощалась.
Отец тихими, осторожными шагами приблизился к ней, положил руку ей на плечо, — она не поднимала головы, не двигалась, не переставала плакать.