— Что мне твой гнев! — ответила холодно Мирослава. — И какое еще зло ты мне можешь причинить после всего, что тобою сделано? Если ты убьешь меня, это будет лишь благодеянием, ибо все равно мне не жить. Пусти меня!
— Нет, оставайся тут, неразумная!
— Да, оставаться тут, пока ты спокойно не умертвишь того, кто мне дороже моей собственной жизни! О нет, я не останусь!
— Останься! Богом клянусь тебе, что не подниму своей руки на него!
— О, я знаю, знаю, что это означает! — воскликнула Мирослава. — Ну, разумеется, ты боярин, как же тебе поднять руку на смерда? Но своим диким друзьям ты прикажешь все их отравленные стрелы направить ему в грудь!
— Нет! Если уж ты так дрожишь за его участь, то еще раз клянусь тебе, что ни я, и никто из моей дружины не тронет его даже пальцем, как бы он ни нападал на нас! Довольно тебе этого?
Мирослава стояла, раздираемая безумной душевной тревогой, и не могла больше произнести ни слова. Разве она знала, достаточно этого ей или нет? О, с какою радостью она птицей полетела бы к нему, нежным щебетом предупредила бы его! Но это было невозможно. Отец ее взял свое оружие и, выходя из шатра, сказал:
— Дочка, еще раз говорю тебе и заклинаю тебя: оставайся в таборе, пока я не ворочусь, а затем поступай, как хочешь. А теперь прощай.
Он вышел, и полог из кошмы, служивший дверью, беспокойно заколебался ему вслед. Заломив в отчаянии руки, словно олицетворение горя и безумной тревоги, стояла Мирослава посреди шатра, наклонясь вперед и открыв уста, ловя ухом стук копыт, становившийся все глуше, по мере того как удалялся на юг монгольский отряд, который вел ее отец на погибель Тухольщине.