-- Ты! В Париже! -- с явной тревогой в голосе воскликнула она.
-- Ах, мама, почему я не приехала одна! Меня-то никто не узнает в этом наряде.
В самом деле, каррик скрадывал ее формы, и она ничем не отличалась от множества юношей, носивших, как она, длинные волосы, расчесанные на прямой пробор. Ее тонкое очаровательное личико, загорелое, изможденное от усталости, огрубевшее от невзгод, выражало мужество и смелость. Худощавая, стройная, с длинными прямыми ногами, она держалась совершенно непринужденно; только слишком звонкий голос мог выдать ее.
Мать спросила, не голодна ли она. Жюли ответила, что охотно закусила бы, и когда мать поставила перед ней хлеб, вино и ветчину, она с жадностью принялась за еду, опершись локтем о край стола, прекрасная, как проголодавшаяся Церера в хижине старой Баубо.
Продолжая отпивать глотками вино, она спросила:
-- Ты не знаешь, мама, когда вернется брат? Я пришла поговорить с ним.
Мать в замешательстве посмотрела на дочь и ничего не ответила.
-- Мне надо повидать его. Мужа сегодня арестовали и отвели в Люксембург.
Она называла мужем Фортюне де-Шассаня -- бывшего дворянина и офицера одного из полков Булье. Он сошелся с нею, когда она работала мастерицей у модистки на Ломбардской улице, затем похитил и увез ее в Англию, куда он эмигрировал после десятого августа. Он был ее любовником, но она находила более приличным, говоря о нем с матерью, называть его супругом. Она действительно считала, что невзгоды поженили их и что несчастие -- то же таинство.
Не одну ночь провели они вдвоем на скамейке в лондонских парках, и не раз приходилось им подбирать корки хлеба под столом в таверне Пикадилли.