В другом углу, от стола, сидели скорчившись двое малюток годов по шести и жалобно всхлипывали. Их гладили по гладеньким жидковолосым головенкам какие-то женщины, уговаривали от слез.

— Его, што ль, детки-то?

— Его.

— И детей не пожалел, сердешный…

Говоривший посмотрел скучным, пустым взглядом на ребятишек, потом на покойника, опять на ребятишек. Помолчал и добавил:

— Вот она, жистя-то, — знать, сильнее всего. Ему никто ничего не ответил.

Огромная комната густо была замызгана копотью и грязью. Вещей почти вовсе не было. Стол, сундучок да табуретка — все добро. Какой-то бугорок из хламья чернел в углу за столом. Болталась еще на гвоздике серая тряпица — верно, полотенце. Со стола на окно переставили пустую деревянную миску, что-то из мелочи. Комната словно нежилая — так она была пуста, грязна и как-то без надобности просторна.

Павел осматривал ее с грустным любопытством, он молча переводил глаза из одного склизнеющего угла в другой и чувствовал, как все существо наполняется густо тоской. «Что я? Хуже, вот, жил человек»… И снова скользнуло перед глазами широкое желтое лицо Оксаны.

Греч ввязался в общие разговоры, о чем-то даже спорил, нервно жестикулировал, тонко и въедчиво выспрашивал про пахомовскую жизнь.

Вдруг вспугнутым зайцем вскочил в комнату острый женский визг. Он дрожал высокой женской нотой, на миг срывался и вдруг наново взвивался — оскаленный и страшный.