Мацеста кругом в горах -- потому в ней так тихи, безветрены дни, величавы покорные горные ночи. Здесь ни удушья, ни зноя -- здесь над ущельем ходят легкие волны горных дыханий, целомудренно чистых, как дыхание младенца.

По голубому, глубокому небу любят легкие пушинки облаков сплетаться в кружевные хороводы, и те хороводы низко парят над горами, целуя влажным поцелуем густые зеленые кудри лесов.

-- Ишь денек какой выдался осторожный... Метко сказано: эту сонную прохладу как же назвать иначе?

-- Товарищи, а ну на Орлиную гору!

-- Как на Орлиную? Мы же после обеда... мертвый час...

Над чудаком-новичком посмеялись, объяснили ему, что послеобеденные часы потому и мертвыми зовутся, что в санатории мертво, нет ни души по кроватям.

(Ох, ушло и это времечко: дознались врачи, нарушили нашу волю!)

Долги ли сборы, мы через пять минут на ходу. Как только из дверей санаторных -- в гору, в лес. И поплывет, развиваясь, дорожка, то собачонкой подобострастной визжит и юлит под ногами, то строгой стрелой взлетает вверх: сухая, точная, неразговорчивая. Густы леса Мацесты, много в них тени и влаги, соком густым исходит тучная зелень. Слева, совсем бы, казалось, рядом -- гора Ахун: она владычица всех вершин, она лесистым скатом держит крен до самого моря.

Вверх, вверх, все вверх тонкой и легкой ладьей уплывает тропа. Уж потны груди, дыханье часто, сердце колотится: чит-чит-чит! А так бы хотелось скорей до цели. Лежит по пути сваленный в бурю гигантский бук: ранила молния в самое сердце красавца гор, и он повалился, ударом сраженный, ударился оземь хребтом, пропаленным насквозь, и вот все хилеет, хилеет, гниет на глазах у цветущих собратьев, проеденный червями в сердце, иссохший в труху.

На этом покойнике мы отдыхаем, копим силы, смиряем сердца и снова, теперь уж до самой горы, шагаем, подобны паломникам, настойчивым, медленным ходом. И вот на скале: за этот ствол возьмись руками, голову в пропасть чуть запрокинь и увидишь там где-то, в черном зияющем дне -- темно-зеленый просвет дикого озера.