Я еще остался на советской работе, сняв с себя звание члена Губернского Исполнительного комитета, — остался, в качестве приглашенного, членом коллегии по просвещению, но чувствую все большую и большую тяжесть. Порвались глубокие коренные связи с Советом. Я стал чужим, уже не чувствую себя в Совете «своим человеком», которого касается, которого тревожит всякая мелочь. Я чужой. И хочется мне вернуть старое, но уже нет возможности. Все чаще и чаще приходит мысль об окончательном разрыве. Оставить все, уйти, уехать… Разумеется, уехать можно, но страшно тяжело расставаться с рабочими: к ним я привык, с ними я сжился… Теперь уж и не работаю — влачу существование. Как повернется дело, — сказать трудно, но едва ли оно будет оставаться в таком положении.

С Советом порываются всякие связи.

Вероятно придется уйти. Что пересилит, — не знаю. Уход бесконечно тяжел…

* * *

Ничего особенного. Все прошло средним ходом. Роскошные знамена, выписанные артисты… Все это, разумеется, не худо, но пролетарская целомудренность праздника как-то нарушалась этими ненужными, дрянненькими рассказами про пьяного купца, птичью свадьбу и проч. Хорошо еще, что не все дребедень была.

«Утес», «Каменщик» и две-три другие вещи скрасили впечатление мещанской пошлости, оставленное разным хламом.

Я забежал вперед и говорю о вечере, о торжественном праздновании 1-го Мая.

Но уж если начал — кончу.

Прослушав первую половину вечера, я ушел из театра и не слышал торжественных речей. Ушел без цели, куда глаза глядят, смутно имея в мыслях пойти в Рабочий клуб. Туда и попал. В театре было не по себе. Хотелось выступить, сказать, поведать что-то жаркое, задушевное… И в то же время лень была смертная. Общественные выступления утомляют. Справился у Александра: будешь ли говорить.

— Зубы, говорит, болят.