Жена почтмейстера, которая знала в этом толк, уверяла, что она никогда не слыхала такой игры. И он пел при этом, правда, тихо и несмело, как бы стыдясь, но всё же без срывов и музыкально. Впрочем, и почтмейстерша тоже не могла петь, но это не мешало им музицировать и находить в этом усладу: она играла на рояле Моцарта, Гайдна, Бетховена, он на гитаре — песни, баллады, — одним словом, музыка и искусство даже на жалкой гитаре.
У него была привычка кокетничать своим пристрастием к вину: Хольм уверял, что он никогда не осмелится играть перед почтмейстершей, кроме как в состоянии, которое она должна извинить ему. Это было своего рода хвастовство, застенчивость, может быть, желание подчеркнуть, что он не буржуа. Он любил общество почтмейстерши: она долго жила среди художников и с ним хорошо ладила, они играли, говорили и смеялись, Хольм был на редкость занимателен. Он был пьян вовсе не всегда, скорее — редко, и если он иногда и приходил к ней, забежав перед тем к своему земляку Вендту в гостиницу, то не становился от этого менее красноречив или находчив, — наоборот. Впрочем, и фру не отставала, отнюдь нет, эта маленькая хорошенькая дама, гибкая, как ивовая ветвь. Они могли вести самый невероятный разговор, увлекаться флиртом, до того своеобразным, так долго играть с огнём, что, бог знает, пожалуй, мог бы возникнуть и пожар.
— Пожалуй, не без того, что я люблю вас, — говорил он, — но ведь вы же не захлопнете перед моим носом дверь по этой причине?
— Мне и в голову не придёт, — отвечала она.
— Да, потому что я ничтожество. И ведь моя наружность вас не соблазняет?
— О, нет! По-моему, мой муж красивее.
— Да, но он никуда не годится, — говорит Хольм, качая головой.
— Он любит меня.
— Да, я вас тоже люблю. Я подумываю, не начать ли мне делать пробор на затылке.
— Ну, нет! Нет, в таком случае я вас предпочту таким, каков вы теперь.