На следующий день, при звоне всех колоколов, было совершено торжественное погребение всех трех достойных всякого сожаления жертв. Их сопровождали все жители города, моля Бога о том, чтобы отвратительный убийца попал как можно скорее в руки правосудия.
Непосредственно позади печальной похоронной процессии шел Дюбур и, по-видимому, никак не мог совладать со своим горем, потому что постоянно вытирал глаза носовым платком; шедшие перед ним носильщики неоднократно слышали вырывавшиеся у него слова самого горького отчаяния:
-- Боже мой, Боже мой, какому испытанию подвергаешь ты меня!.. О моя бедная, несчастная Юлия, теперь я навсегда потерял тебя!... Будь проклят, презренный убийца, называвшийся моим другом и похитивший у меня самое милое, самое дорогое существо! Будь проклят, и тысячу раз проклят!... Ах, чем я заслужил такое ужасное наказание?
-- Бедный малый, -- сказал один носильщик тоном сожаления своему товарищу, -- он, должно быть, крепко любил ее!
-- Ба! -- отвечал другой. -- Это горе только на первых порах. Он ее скорехонько забудет! Сколько раз видал я это на других на своем веку, и с ним будет то же.
Следом за Дюбуром шел столяр Альмарик со своей женой и дочерью. Его горе было, может быть, истиннее, глубже, чем у молодого человека, хотя он и не выставлял его напоказ, а шел себе с поникшей головой, и ни одной слезы не блестело на его ресницах.
Достойный столяр и его семья слышали также слова Дю-бура. Альмарик только качал головой, а дочь его шептала на ухо матери:
-- Лицемер! Его горе не настоящее, иначе он не стал бы говорить так громко, чтобы его слышали люди. Он никоим образом не мог рассчитывать когда-нибудь жениться на Юлии. Ты можешь мне поверить, матушка, потому что я слышала это от самой Юлии.
Мать ничего не отвечала и только кивнула дочери в знак того, что поняла ее и согласна с ее мнением.
-- И кроме того, он обвиняет Иосифа в гнусном преступлении, мерзавец! -- горячилась молодая девушка. -- Кто знает, может быть, он сам...