Пётр рад отдохнуть. Он не спеша останавливает лошадь, снимает шапку, говорит сначала: «здравствуй, батюшка» – и тогда уж отвечает:

– Сила не берёт. И рад бы глубже взять, да лошадёнка не терпит. Одна, сердечная. Зиму всю на соломке, весну всю в пашне, потом лес, без передышки опять за работу – все животы подвело. Видим мы все, сударь, что ты шибко об нас заботишься, да сила нас не берёт. Видно, не мимо бают старые люди: «сам плох – не поможет и Бог».

– Ты что ж это панихиду по живом-то начал? Бога гневить не за что, – идёт всё, слава Богу, хорошо, а сразу тоже нельзя.

– Конечно, нельзя.

– Потихонечку и пойдёшь.

– Дай Бог, дай Бог.

Кончилась пашня, наступил сенокос; за сенокосом пошло жнитво. И оно почти уж закончилось.

На днях и я, и мужики собирались начинать молотьбу ржи для озимого посева.

Было воскресенье.

Окончив обед, жена, Синицын и я вышли на террасу подышать свежим воздухом. Стоял прекрасный полулетний, полуосенний день. Небо уже приняло свой однообразный ярко-синий осенний цвет. Только около солнца, собиравшегося уже садиться, небо переливалось каким-то особым нежным пепельно-голубым, изумрудно-зелёным, ярко-оранжевым цветом. В прозрачном воздухе рельефно рисовались на горизонте: лес, поля, с обильно наставленными на них копнами хлеба; пруд, спокойный, сверкающий, манящий своею прохладой; село с протянувшеюся длинною улицей, на которой теперь, в живописных группах, в сарафанах, красных и синих рубахах толпилась молодёжь деревни; ближе – сад наш, оканчивающийся речкой, вдоль которой старые седые вётлы лениво шевелили своими вершинами. В саду начиналась вечерняя поливка цветов и в свежеющем воздухе далеко разносился нежный аромат их.