Он взял её за руку и повёл к задрапированным картинам, Он отдёргивал, объяснял, переходил с Ревеккой от одной к другой, ещё более чудной картине.
Он говорил, ставил Ревекку на такое расстояние, какое нужно было, и Ревекка смотрела и слушала странный, убеждённый, наболевший голос Антония, и чем больше слушала, тем больше проникалась она бесконечной силой его любви к ней, без одного слова об этой любви. В каждом звуке его голоса, в каждом движении, в каждой картине была эта любовь, было сознание, что она для него всё, вся цель его жизни.
– Ты сама артистка, Ревекка, и муки искусства и сила его обаяния тебе должны быть понятны…
Антоний остановился нерешительно перед задёрнутой картиной.
Ревекка инстинктивно почувствовала, что там её судьба.
– Открой, – проговорила она, и глаза её ушли далеко в глубь.
– Ревекка… эта картина всё горе и радость моей жизни. Говорят, лицо самого близкого сердцу человека у некоторых не воспроизводит их фантазия… черты только мелькают, скользят, но сейчас же расплываются, и не в силах собрать их вся воля любви. Я счастлив в этом отношении, Ревекка…
Антоний отдёрнул занавеску, и Ревекка молча отступила шаг назад.
Перед ней во всю величину стояла, вся залитая солнцем, другая Ревекка у памятника деда на старом кладбище. Глаза юной Ревекки с картины вдумчиво и грустно смотрели в живую Ревекку, и этот взгляд, кольнувший упрёком живую, наполнил сердце Ревекки какой-то гнетущей пустотой бессодержательной жизни. Нежный, млеющий, будто дрожащий, прозрачный воздух, голубое небо, белые мавзолеи, зелень деревьев, дорожка, возле которой стояла Ревекка, с взрытым на одном месте свежим, жёлтым песком – всё, всё вызывало в ней связь с этим умчавшимся прошлым.
– Какое блаженство, Антоний, в живописи: что перед ней песнь? Споёшь, и где она? а твоё искусство вечно, Антоний.