Напряжение и тревога росли. Приехал как-то ко мне урядник.
-- Смута идет в народе: толкуют всякий свое... Человек воротился из Астрахани: "Сам, говорит, видел: рот откроют, набьют ему в рот белого порошка и в гроб, живьем, пока бьется еще, и тащат,-- вот как подошло, вот как за нашего брата нынче принялись". Скажешь им: "Да бог с вами!" -- оборвут: "С нами-то бог, а с вами кто? черный?.." Начнешь искать человека, который воротился из Астрахани: и пойдут,-- тут, там, в той деревне, и нигде никого не найдешь.-- И урядник, понижая голос, объясняет:-- Видите, как они толкуют: кто, говорят, народ подвел под новый голод? Коли воля была их на это -- и на все, значит, воля есть. А другие и не то еще толкуют. Я, конечно, донес становому, так ведь что тут сделаешь? Говорит: не те времена, видишь и не видишь, слышишь и не слышишь...
Легенду о сестрах при приближении холеры сменил более реальный слух:
-- Доктора порошками морят народ.
И то же объяснение.
Так, волнуясь, ждали холеру.
А перед самым появлением ее все слухи о ней затихли, как будто забыли о ней.
И вдруг, как громом поразившая всех весть: в Парашине холера.
В той самой чувашской Парашине, где зимой был сплошной тиф.
Опять заволновались, взрыв какого-то животного страха. Страх не перед болезнью, а перед кем-то живым, невидимо ходящим где-то между людьми существом, неумолимым, страшным, которое искало свои жертвы: и чем беднее, тем страшнее было человеку, потому что знал он, что его-то и отметят, как лишнего.