И он звал к себе Лидочку, запирался с ней в кабинете и по целым часам читал ей нотацию о том, что умная, интеллигентная девушка, из хорошей, чиновной семьи, не имеет права позорить свой род подобной профессией.

Он говорил:

-- Допустим даже, что у тебя обнаружится талант... Вообразим, что ты станешь великой актрисой, ну, что ли... как Рашель или Комиссаржевская... Но, ведь, пока ты дойдешь до этого, -- сколько горя... унижения... поруганного чувства и человека и женщины вынесешь ты, милая Люся!.. Да, когда и придет слава -- будет ли она действительно той настоящей и почетной славой, из-за которой можно идти на заклание, из-за которой стоит все перенести?! Ну, я понимаю: слава писателя... слава художника! Она переживет их в их же творениях... А актеры...

Он ласково, насколько это ему удавалось, опускал свою руку на плечо дочери и продолжал:

-- Где все эти Мочаловы, Каратыгины, Щепкины и так далее?!. Они живут только понаслышке, и не осталось после них ничего, чтобы кто-нибудь из нас мог беспристрастно определить: да правда ли, что они были так велики?!. Да не пересолили ли современники?!. Не покривили ли душой при оценке?!.

Люся слушала, падало у ней сердце, сомнения закрадывались в душу, и все действительно иногда казалось ей мишурой, сомнительным и призрачным счастьем...

Но когда отец выпускал ее из кабинета, и она уходила в свою комнату -- ярко вспыхивали опять в ее возбужденном мозгу огни любимой рампы, слышались дивные голоса героев и героинь, рождались образы...

И снова жажда самой познать сладость подмостков овладевала девушкой.

В один зимний сезон, когда отец с мачехой увидели, что с Люсей ничего не поделаешь, и стали отпускать ее в театр -- девушка ушла совсем из дома.

Случилось это как-то сразу, неожиданно, хотя бессознательно подготовлялось давно.