Я могу вам сказать лишь одно: этот Марек, если можно так выразиться, политически неблагонадежен. Боже мой! В ваше время это не представляет ничего особенного. О ком этого не говорится! Есть, знаете ли, столько всяких предположений… вы меня понимаете? .. Ну так вот, я лишь обращаю ваше внимание на то, что вы должны, как только он начнет что-нибудь такое говорить, сейчас же заставить его замолчать, чтобы, чего доброго, и мне не вышла какая-нибудь неприятность. Вы ему просто скажите, чтобы он оставил всякие такого рода речи, и этого, пожалуй, будет достаточно. Но я не хочу сказать, что вы должны из-за каждого пустяка немедленно бегать ко мне. Покончите с ним дело сами, по-хорошему, потому что такой разговор по-хорошему всегда лучше, чем эти глупые кляузы и доносы. Словом, я ничего не желаю слышать, потому что… вы понимаете? .. Такое дело всегда ложится пятном на весь батальон.

Итак, когда Ванек вернулся в свой вагон, он отвел вольноопределяющегося Марека в сторонку и заявил ему:

— Послушайте, голубчик, вы у нас считаетесь неблагонадежным, но это ничего. Только не говорите вы тут ничего лишнего в присутствии телеграфиста Ходынского.

Едва он успел это сказать, как Ходынский, пошатываясь, подошел к ним, бросился в объятия старшего писаря и пьяным голосом стал тянуть, — вероятно, он думал, что по-настоящему поет: —

В час, когда все изменило,

Взоры я к тебе склонил,

На твоем сердечке верном

Я от счастья слезы лил.

Ты внезапно просияла,

Улыбнулась мне, любя.