Среди нихъ нужно прежде всего отмѣтить якобинцевъ отъ страха, людей, которые, не будучи отъ природы дурными (méchants), считали нужнымъ «поддерживать съ шумомъ и трескомъ» якобинскую политику. «Недовѣряя другъ другу», говоритъ о нихъ современный наблюдатель, «заглушивъ у себя голосъ совѣсти и думая только о своемъ самосохраненіи, эти люди сами по себѣ не изобрѣли бы зла и преслѣдованія, но они никогда не оказывали ему ни малѣйшаго сопротивленія, фактическаго или моральнаго и были готовы на все изъ-за страха»{70} ).

Далѣе Тэнъ, какъ извѣстно, не выдѣлилъ изъ якобинцевъ людей другого закала, — людей, которые ихъ ненавидѣли и презирали, и боролись съ ними на жизнь и смерть. По своему революціонному паѳосу, по своей ненависти къ памяти и ко всѣмъ представителямъ «стараго порядка», по своей страсти къ риторической декламаціи противъ «тирановъ» и къ идеализаціи народа, жирондинцы шли сначала рука объ руку съ якобинцами, но сентябрьскія убійства раскрыли глубокую пропасть между ними. Жирондинцы восторженно кадили принципу равенства, но болѣе всего дорожили свободою; поэтому они, искренно увлекаясь народовластіемъ, желали соединить съ нимъ свободу и домечтались до федерализма во внутреннемъ строѣ и до космополитизма въ иностранной политикѣ. На этомъ пути они должны были столкнуться съ якобинцами.

Но и среди самихъ якобинцевъ «господствующій типъ» проявляется въ весьма существенныхъ разновидностяхъ. Основныя черты якобинства — «тиранія и терроръ во имя демократіи» — встрѣчаются у якобинцевъ въ весьма различной дозѣ и соединяются съ весьма различными темпераментами. Отсюда происходятъ въ ихъ средѣ, какъ въ химическихъ сочетаніяхъ, качественно различные продукты и индивидуальныя видоизмѣненія общей основы. У однихъ якобинство есть революціонный пароксизмъ, проходящій и уступающій мѣсто такой же сильной реакціи: это преимущественно натуры впечатлительныя, отъ благородныхъ порывовъ и фразъ легко приходившія въ негодованіе, но неспособныя къ систематической злобѣ. Таковъ былъ Камиль Демулэнъ. Въ началѣ революціи онъ заслужилъ кличку «прокурора фонаря»; онъ травилъ толпу на Бастилію и на дворянскіе замки, гдѣ, для него, тогда гнѣздилась тиранія. Четыре года спустя, онъ съ такимъ же жаромъ ополчился противъ террористовъ и клеймилъ ихъ красками, заимствованными изъ классическаго изображенія Тиберіевъ и Домиціановъ. Когда тюрьмы были переполнены по закону «о подозрительныхъ», онъ писалъ подъ ножомъ у Робеспьера: «Нѣтъ! свобода, эта сошедшая съ неба свобода, не оперная нимфа, не красный колпакъ, не грязная рубаха или рубище. Свобода — это счастье, это разумъ, это равенство, это справедливость. Хотите вы, чтобы я ее узналъ, чтобы я кинулся къ ея ногамъ, пролилъ свою кровь для нея? откройте дверь тюрьмы для двухъ-сотъ тысячъ гражданъ, которыхъ вы называете подозрительными... Изъ вашихъ враговъ среди васъ остались лишь трусы и больные; храбрецы, молодцы эмигрировали или погибли въ Ліонѣ и въ Вандеѣ; остатокъ — не заслуживаетъ вашей злобы!»

Для другихъ терроръ — политическая мѣра, орудіе, средство для установленія новаго порядка вещей; для третьихъ, наконецъ, терроръ — принципъ, система, основа цѣлаго воззрѣнія на жизнь и на общество. Эти два вида якобинства, въ сочетаніи съ двумя различными темпераментами, создали двухъ главныхъ героевъ якобинской революціи, представителей двухъ теченій въ якобинствѣ, которыя долго боролись за преобладаніе. У Дантона политическое, такъ сказать, якобинство соединилось съ натурой грубоватой, энергичной, склонной къ наживѣ и къ эпикурейству и неразборчивой на средства, способной къ преступленію, но не жестокой. Его злоба прошла, когда «отечество», тождественное для него съ якобинскою республикой, было спасено, когда его хищническіе инстинкты были удовлетворены побѣдою и явилась возможность пожить и дать жить другимъ. Этотъ оппортунистъ якобинства нѣсколько разъ пытался остановиться и остановить приливающія волны террора, протянуть руку «умѣреннымъ» (жирондинцамъ), организовать правительство, войти въ сдѣлку «съ Европою» — но все это ни къ чему не повело; дать потоку иное направленіе было не легко, собственное его прошлое тяготѣло надъ Дантономъ. Жиронда отвергла его окровавленную руку; онъ не имѣлъ достаточно авторитета, а можетъ быть и выдержки, чтобы захватить въ свои руки власть; какъ и Мирабо, ему не удалось отъ роли народнаго трибуна и агитатора массъ перейти къ роли государственнаго человѣка; онъ былъ выброшенъ на мель потокомъ, противъ котораго дерзнулъ поплыть, заподозрѣнъ и загубленъ своими соперниками, террористами по принципу и фанатизму. Типическимъ представителемъ этого послѣдняго вида остался въ исторіи Робеспьеръ. Объ этомъ нельзя не пожалѣть не столько въ интересѣ исторической репутаціи якобинства, сколько въ интересѣ исторической правды, такъ какъ образъ Робеспьера даетъ одностороннее представленіе о якобинствѣ въ его цѣломъ, вноситъ туда субъективныя черты, обусловленныя темпераментомъ и натурою.

Въ лицѣ Робеспьера якобинская злоба слилась съ натурой завистливой и подозрительной, жестокой и робкой, а потому лицемѣрной, и произвела тотъ безпощадный и безсердечный фанатизмъ, который не задумывался ни передъ числомъ, ни передъ нравственнымъ качествомъ жертвъ, который возвелъ пролитіе крови, бездѣльное и безсрочное, въ государственный режимъ и моральный принципъ. Несмотря на бездарность свою въ роли государственнаго дѣятеля и на то, что онъ многимъ изъ своихъ соперниковъ уступалъ въ ораторской способности, — Робеспьеръ выдвинулся передъ другими и сталъ героемъ своего времени, потому что соединялъ въ себѣ тѣ пороки, которымъ это время наиболѣе поддавалось, и тѣ достоинства, которыми оно особенно дорожило. Въ эпоху болѣзненно развитого демократическаго чувства и среди партіи, опиравшейся на пролетаріатъ, Робеспьеръ явился монотоннымъ глашатаемъ моднаго, сентиментальнаго прославленія бѣдности и бѣдноты, при чемъ его собственный скромный образъ жизни, ни въ чемъ не измѣнившійся, несмотря на пріобрѣтенную власть, убѣждалъ всѣхъ въ томъ, что этотъ постоянный печальникъ о «несчастномъ народѣ» былъ самымъ искреннимъ его другомъ. Затѣмъ, въ эпоху сильно возбужденныхъ революціонныхъ страстей и страха реакціи и измѣны, Робеспьеръ явился неутомимымъ и неугомоннымъ всенароднымъ ябедникомъ. А ходъ событій былъ таковъ, что постоянно оправдывалъ въ глазахъ толпы безпрерывные доносы и клевету ея любимца: Робеспьеръ оказался пророкомъ не только относительно ненавистнаго толпѣ двора, но и всѣхъ кумировъ народа, его обманувшихъ: конституціоннаго генерала Лафайета, демократическихъ трибуновъ жиронды, республиканскаго генерала Дюмурье, наконецъ относительно якобинскаго Мирабо — Дантона — всѣ они, одинъ за другимъ, измѣняли народу, входили въ стачку съ его врагами. Насколько роль доносчика, ябедника, выслѣживающаго измѣнниковъ, соотвѣтствовала тогдашнему настроенію, доказываетъ популярность Марата, у котораго чутье «измѣнниковъ» доходило до галлюцинацій и изступленія психопата. Робеспьеръ облекъ этотъ дикій и слѣпой инстинктъ въ формулы прозорливой и неподкупной народной политики. Стращая народъ коварствомъ ложныхъ друзей и кознями заклятыхъ враговъ, «шпіонами Питта и Кобурга», Робеспьеръ искусно сплеталъ страхъ своего собственнаго запуганнаго воображенія съ тревогой народа, который не вѣрилъ въ свою побѣду и не довѣрялъ своимъ собственнымъ вождямъ. На почвѣ такого настроенія сложилась программа «общественнаго спасенія», съ ея двумя требованіями сосредоточенія власти и очищенія общества. Въ лицѣ Робеспьера оба эти требованія совпадали, и потому осуществленіе этой программы было залогомъ его конечнаго торжества и владычества. Его постоянный призывъ — «стереть съ лица земли (balayer) измѣнниковъ», очистить (épurer) правительство и администрацію, вытравить (purger) изъ арміи аристократизмъ, а изъ народнаго представительства сепаратизмъ, держать обнаженный мечъ закона надъ главою могущественныхъ заговорщиковъ и вѣроломныхъ генераловъ, — былъ для него крикомъ личнаго самосохраненія и сдѣлался лозунгомъ партіи, которая могла удержаться во власти лишь посредствомъ террора.

Онъ выступилъ въ революціи, поддавшейся атеизму и эпикуреизму, провозвѣстникомъ новаго религіознаго культа, который долженъ былъ обновить общество, охватить всего человѣка, преобразовать весь жизненный строй. Робеспьеръ, благоговѣвшій передъ Руссо, сдѣлался законодателемъ и іерофантомъ гражданской патріотической религіи. Въ ея установленіи заключалась вся его политическая мудрость; въ ней его реторика черпала лучшее свое вдохновеніе{71}; на ея идеалахъ зиждилась сила его доносовъ и обвиненій. Вѣра въ свое религіозное призваніе давала Робеспьеру то странное спокойствіе совѣсти, не смущавшейся никакими ужасами террора. «Отнимите у меня мою совѣсть, — восклицалъ онъ, — и я самый несчастный изъ людей!» Эта вѣра внушала ему ту прямолинейность, въ силу которой онъ считалъ себя въ правѣ осудить на казнь всякаго, кто отступалъ на нѣсколько шаговъ влѣво или вправо отъ его линіи правовѣрія (en déça ou au delà de la vérité). Но по мѣрѣ того, какъ въ «гражданской религіи» улетучивался догматическій элементъ, ея правовѣріе отождествлялось съ соблюденіемъ кодекса гражданской морали. Уже Руссо замѣнилъ понятіе еретика и грѣшника понятіемъ дурного гражданина, эгоиста (le méchant). «Le méchant, — говорилъ онъ, — se craint et se fuit; il s'egaye en se jetant hors de lui-même; il tourne autour de lui des yeux inquiets et cherche un objet qui l’amuse»{72} )... Пуритане якобинства усвоили себѣ это воззрѣніе, какъ норму жизни и какъ орудіе борьбы съ своими противниками. Въ ихъ глазахъ всякій, кто искалъ развлеченій, кто желалъ наслажденій въ жизни или заботился о накопленіи средствъ, которыя могли доставить эти наслажденія, былъ порочнымъ гражданиномъ и отступникомъ отъ правовѣрнаго патріотизма. Такъ рядомъ съ политическимъ и соціальнымъ развился моральный терроръ — lа sainte violence Мабли — и изъ якобинцевъ выдѣлилась и сплотилась немногочисленная, но энергическая партія приверженцевъ Робеспьера.

Недаромъ отъявленный врагъ іезуитовъ и духовенства — Мишле — видѣлъ въ Робеспьерѣ ксенза (le prêtre) и выводилъ его фанатизмъ изъ средневѣкового инквизиторскаго духа. Клерикальная школа, конечно, не прошла безслѣдно на этомъ стипендіатѣ аррасскаго епископа, недаромъ сохранявшемъ связи съ аббатами, бывшими его учителями или товарищами въ Собраніи.

Но самая кратковременность владычества Робеспьера доказываетъ, что его авторитетъ не охватывалъ всей массы якобинцевъ. Съ паденія же Робеспьера выступаетъ на сцену тотъ видъ якобинцевъ, который держался въ тѣни или поддѣлывался подъ господствующій оттѣнокъ. Идеологи якобинства уступаютъ первое мѣсто якобинскимъ практикамъ и «государственнымъ дѣльцамъ». Этотъ совершившійся въ якобинствѣ переворотъ наиболѣе рѣзко и ясно формулировалъ главный доктринеръ революціи 1789 года, тотъ самый, кого Мирабо назвалъ ея метафизикомъ, кто въ своемъ отвѣтѣ на вопросъ: что такое третье сословіе? произнесъ магическую формулу, разбившую «старый- порядокъ», и разнуздалъ демократическую революцію. Во время террора онъ, по собственному выраженію, жилъ, т.-е. спасалъ свою жизнь; но онъ не только жилъ, а «переживалъ» свою прежнюю доктрину; когда событія опять его выдвинули, онъ сдѣлался главнымъ строителемъ конституцій, опрокидывавшихъ вверхъ дномъ принципъ народовластія{73}, а въ дипломатіи — главнымъ руководителемъ политики интересовъ. И вотъ именно онъ, Сіесъ, подъ конецъ Конвента, изрекъ формулу, характеризующую новое якобинство: «Принципы существуютъ для школы, государство руководится лишь интересомъ»{74}. — Исключивъ изъ разсмотрѣнія, какъ онъ оговорился въ своемъ предисловіи, войну и дипломатію, Тэнъ оставилъ безъ вниманія тѣ стороны въ дѣятельности якобинскаго правительства, которыя его наиболѣе приближаютъ къ другимъ правительствамъ. Онъ поступилъ въ данномъ случаѣ, какъ натуралистъ, который изолируетъ предметъ своего изученія, чтобы лучше изслѣдовать его специфическія свойства, независимо отъ вліянія окружавшей его среды. И пріемъ этотъ далъ поразительный результатъ. Въ стереоскопѣ Тэна якобинство выступаетъ передъ наблюдателемъ съ небывалой рельефностью, и всѣ свойства, вытекающія изъ его натуры, изъ его внутренней сущности, проявляются въ чистотѣ безъ примѣси постороннихъ и случайныхъ вліяній.

Для психолога якобинство является гипертрофіей властолюбія, вскормленной догмою о всемогуществѣ государства, на благопріятной для этого почвѣ анархіи, созданной революціей; но историкъ не можетъ вполнѣ удовлетвориться этимъ результатомъ; въ исторіи всѣ явленія связаны внутреннею связью и каждое изъ нихъ имѣетъ свои корни въ прошломъ или, по крайней мѣрѣ, свои аналогіи. И стремленіе якобинцевъ захватить и организовать власть среди вызванной ими же анархіи напоминаетъ историку знакомые ему явленія. Онъ замѣчаетъ, что всѣ якобинскія конституціи, послѣ Робеспьеровской, оставшейся проектомъ, до проекта Сіеса (въ 1799 году), послужившаго подножіемъ для Наполеона, представляютъ собою возростающую заботу о томъ, чтобы создать во Франціи сильное правительство, независимое отъ колебаній общества.

И историкъ приходитъ къ выводу, что какъ ни типичны якобинцы, т. е. какъ ни выдаются они своей психикой и своей догматикой, они не оторваны отъ историческаго прошлаго Франціи. Поэтому по отношенію къ якобинцамъ ему важно знать не одни только психологическіе корни ихъ, а также историческія нити, связывающія ихъ съ отдаленнымъ прошедшимъ, — ему необходимо изученіе якобинцевъ не только въ моментъ революціи, но и въ исторической перспективѣ.