Москва просыпалась.

На ходу закусывая, бежали работные люди за Неглинную, на Пушечный двор, за Москву-реку, на Воронежскую дорогу — в мастерские, по литейным, столярным, ткацким заведениям. Попы с приличным пением понесли на руках, на полотенцах, чудотворную икону к усадьбе занемогшего боярина. Конное войско бесконечным потоком, ряд за рядом двигалось по улице, солдаты хмуро смотрели из-под широких полей шляп, офицеры прятали подбородки в шарфы, пропуская перед собою конницу, командовали по-новому, непонятными словами. За конным войском ехали новые пушки, пушкари в повозках подпрыгивали на скамейках, — такого ни Молчан, ни Федосей Кузнец еще не видывали.

— Зришь, каковы пушки? — спросил Кузнец.

— Здоровые! — сказал Молчан.

Кузнец проводил артиллерию истомленным взглядом, прислонился к забору, закрыл глаза. Молчан беспокойно огляделся — как бы не попасться перед самым концом пути, подергал Федосея за рукав азяма, сказал негромко:

— Пойдем, Федосеюшка! Чать, близко! А то — вон кружало, может от чарочки полегчает…

— Ну ее к дьяволу! — выругался Кузнец.

Лицо у него совсем посерело, кожа стала сухая, словно у неживого, одни только зрачки остались прежние — горели как угли. На всем пути к Москве — в лесу и на постоялых дворах, в овинах и на печи у доброго мужика — Кузнец подолгу трудно кашлял, никогда не мог толком согреться, ел мало, неохотно. Чем ближе было к Москве, тем больше слабел Федосей, и последние дни Молчан совсем было приготовился к тому, что похоронит друга у торной дороги. Но Кузнец все шел и шел, гулко кашлял, плевался и не жаловался, словно был здоров, только все опасался:

— Как бы на рогатке нам не попасть. Эдакую дорогу прошли, вдруг схватят. Ты — беглый, я — воеводе первый ворог. Закуют, да и вся недолга. Пропала наша челобитная…

И с испугом в глазах хватался за грудь, — там была зашита драгоценная бумага.