Он действительно чувствовал свое положение; это-то и придавало его иронии какой-то макабрский[326] характер, заставлявший разом улыбаться и цепенеть от ужаса. Камердинер его, который всегда по вечерам делал мелкие домашние доклады, сказал, что хомут у водовозной лошади очень худ и что следует купить новый.

— Какой ты чудак, — отвечал ему мой отец, — человек отходит, а ты ему толкуешь о хомуте. Погоди денек-другой, как отнесешь меня в залу на стол, тогда доложи ему (он указал на меня), он тебе велит купить не только хомут, но седло и вожжи, которых совсем не нужно.

Пятого мая лихорадка усилилась, черты еще больше опустились и почернели, старик, видимо, тлел от внутреннего огня. Говорил он мало, но с совершенным присутствием духа; утром он спросил кофею, бульону… и часто пил какую-то тизану.[327] В сумерки он подозвал меня и сказал:

— Кончено, — при этом он провел рукой, как саблей или косой, по одеялу. Я прижал к губам его руку, — она была горяча. Он хотел что-то сказать, начинал… и, ничего не сказавши, заключил: (160)

— Ну, да ты знаешь, — и обратился к Г. И., стоявшему по другую сторону кровати:

— Тяжело, — сказал он ему и остановил на нем томный взгляд.

Г. И. — заведовавший тогда делами моего отца, человек чрезвычайно честный и пользовавшийся его доверием больше других, наклонился к больному и сказал:

— Все до сих пор употребленные нами средства остались безуспешными, позвольте мне вам посоветовать прибегнуть к другому лекарству.

— К какому лекарству? — спросил больной.

— Не пригласить ли священника?