Ну, отбросим эту печальную тему; свети, свети на меня, моя подруга, моя красавица, свети ангельскими чертами; в груди твоего Александра есть сила превозмочь разлуку. Да и Надежды на ее конец еще не иссякли. Прочти в Шиллере "Die Resignation" -- его душа тоже была нежна, тоже страдала, но он знал самоотвержение; прочти еще "Thekla, eine Herzerstimmen". Текла похожа на тебя (тут только отрывок, а главное в "Wallenstein's Tod"). Наташа, Наташа... я опять счастлив; вот, ты не человек, ты божество, дай же мне исчезнуть в свете твоих лучей.

Сегодня ночью вспомнил я одно лицо, замешавшееся (слабо, но замешавшееся) в мою жизнь, и которого черты почти совсем стерлись. Помнишь, как я был влюблен в Л<юдмилу> П<ассек>? Это юношеская выходка, это потребность любви, принимающая плоть в уродливом опыте. Огарев сказал мне тогда же: "Ты ее не любишь", -- я поверил ему. Впрочем, тут, собственно, дурного ничего нет. Худшее -- это то, что она писала мне billots doux, и эти billets doux попались в Следственную комиссию. Но еще страннее, как мог я думать об этой белокуренькой девочке, знавши тебя. Этого я не понимаю... "Не настал еще час мой!" -- Все делается по закону божию, до 9 апреля я был твоим братом и другом; тут ты преобразилась во всей глории:

Слава тебе, Дева чистая,

Слава тебе!

Я не обманывал ее, я обманывал себя, я был душою рад, увидевши ее в казармах -- но простыла любовь (хороша же любовь.). Что-то она поделывает? Она прежде любила кого-то с усами, потом меня без усов; есть надежда, что теперь любит 3-го. Приехавши в Пермь, я нашел в портфели ее записки -- (юность упрекнула; не развертывая, я их сжег.

Ежели бы я мог так легко себе представить ист<орию> с М<едведевой>, с меня снялось бы полтяжести настоящего. Мой отъезд потрясет ее ужасно, здоровье ее расстроено, -- худшее, что мог диавол выдумать надо мною -- это ее приезд в Вятку и моя неосторожность, или, лучше, тот чад, в котором я находился начальное время. Но и это не оправдание. Одно, что мне может служить оправданием, -- это то, что тогда у меня не было еще ни одного близкого человека здесь, некуда было головы прислонить... О, если б Витб<ерг>, Полина и Скворц<ов> тогда

были, этого бы не случилось. Сначала мне жаль было Мед<ведеву> от всей души; молодая, хорошенькая, образованная женщина, умная и брошенная на носилки к хромому старику; в ней что-то было от "гиацинта, брошенного в воду и живущего слезой". Иначе приняла она мое внимание -- и вот тут вся низость, вся гадость; из самолюбия я не отошел, минутами увлекался -- но понял, что тут нет любви, и, знаешь ли, середь этого-то времени еще яснее, еще ярче воссияла ты и твоя любовь. Это ты можешь видеть по запискам того времени. Ах, зачем тогда слово "любовь" крылось под словом дружбы; уж этого одного слова было бы достаточно, чтоб спасти ее от падения, а меня от пятна на душе. Впрочем, разве она забыла тогда, что она жена и мать 3 детей? Когда умер старик, я опомнился; тогда поступал я, как честный человек, но уж было поздно; я давал ей руку друга -- она не умела принять ее. Надобно было за нее стать грудью против подлеца-губернатора, и я стал, я, сосланный, и с Витб<ергом> отстояли ее. Вот одна жертва! Много раз говорил я довольно ясно о тебе, показывал браслет, медальон -- может, она и понимает, но молчит. Ах, Наташа, гадки эти пятны на твоем Александре, и сколько я мучился, покуда написал тебе и первый раз эту историю... Одно преступление тянет за собою целую толпу пороков...

18 сентября.

Я писал третьего дня тебе, как при свиданье я вдохну в себя твой взор; сегодня мне пришло на мысль, что есть камень, назыв<аемый> болонским; ежели он долго впивает луч солнца, то после он сам светит в темноте. Я -- этот грубый материальный камень твоего взгляда, я -- земная опора его, но свет твой перельется в меня; один я могу его и принять и разделить с темнотою. А другие люди -- это прочие камни; сколько хочешь свети на них солнце, они останутся темными. Солнце -- это бог. А ты -- ты луч, луч светлый, теплый, чистый проводник воли божией, его посланник, ангел.

20 сентяб<ря>.