Я удивляюсь, как Кетчер имеет мало образованности, я думал, он по крайней мере скажет: "Честь имею рекомендоваться и пр."

Ну, продолженье о старых письмах.

Письмо 12 октября 1835 г., может, лучшее, что когда-либо я писал, это огонь, бешенство, но это проникнуто такой силой, таким огромным размахом души. Это письмо могло сжечь тебя, ежели бы в тебе было больше земли; щеки вспыхнули, когда я перечитывал его. Всякая острота -- молния, ни одной мысли, и все это кипит, вырывается само собою, взгляни даже на почерк. Я почти задохнулся. Но не странно ли: два следующие письма не стоят строки того. Любовь рвется, но нет того полета, нет того порыва. Нет, мне ужасно нравится письмо 12 октября, а между тем ряд воспоминаний стал возле писем, одна апатия могла продиктовать глупую фразу: "Она довольно хороша, чтоб быть героиней маленького романа в Вятке". Какая низость! Чудная эпоха! Я увлекся этой женщиной как женщиной и именно оттого понял, что люблю тебя; я был уверен в твоей любви прежде нежели ты сказала, но эта уверенность как-то принимала судорожный вид, как все бытие, признаюсь, я не понял всей высоты твоих писем, когда ты писала в конце 35 г., а то возможна ли эта глупая оговорка: "Тогда склоню голову на твою грудь (ежели эта грудь не будет принадлежать другому)". Фу, мерзость какая, и это я писал

В конце декаб<ря> (25) 1835. Глупо, и только объясняет мое тогдашнее положение. Героиня маленького романа выросла в большое угрызение совести, и я доселе не могу дать отчета, как это случилось. Ты меня знаешь, Наташа, всякая мысль, всякий порыв от 1834 тебе известен. Ну как мог я пасть так? Любил ли я ее -- нет, это ясно, лучшее доказательство письмо 12 окт<ября>. Но точно я сначала был неравнодушен, она была первая симпатия, я границ не знаю, мне было весело, что встретил созвучие. В это именно время боролись во мне тысяча страстей. Я увидел в ней особое внимание ко мне. Жена старика не имеет почти никогда той святости, которая окружает девушку и женщину. Все это вместе с бездействием завлекало больше и больше -- но не оправдание же все это мне, так мог бы оправдываться Н. П. Голохвастов, а твой Александр... Нет, этой раны я не скоро освобожусь. Падение низкое, гадкое!

Наташа, теперь отвернись от этого несчастного человека, который ломается в борьбе с собою, который своими руками разрывает сердце, блуждает то в небе, то в аду, и взгляни на твои письма. Ты одна и та же с первой записки до письма, которое я получил: всё светлая, небесная, спокойная, тот "голубь с белыми крылами, который играет в солнечном луче и для которого нет выше", как ты писала, только песнь твоя делается звучнее, только взгляд шире. Я не унижаю себя, -- нет, я тебе назначен богом, я понимаю, что ты ни в одной груди не нашла бы той любви, как в моей, и теперь я довольно хладнокровно пишу. Знаешь ли, что еще превосходно в моих письмах -- это мысль, пришедшая на бумажной фабрике. Вот уж живее, лучше сравнить нельзя моей жизни, как эти свирепые колесы, как эта безумная струя воды, и в заключенье ты -- небо в окошечке, а потом ты -- все небо. Да, до весны 1836 я стоял середь колес и треска оглушенный, тут я вышел, и ты, безгрешная, святая, захватила все. О ты!

Пришлю письма назад с Ег<ором> Ивановичем>, но ненадолго, а потом приду к "грабителям за собственностью" -- это превосходно. Прощай, до свиданья.

Александр.

149. Н.А.ЗАХАРЬИНОЙ

8 -- 12 февраля 1838 г. Владимир.

Февраля 8-го 1838.