Ну вот теперь вопрос, что же тебе делать? Неужели ничего? Совсем нет. По письму от пап<еньки> я вижу, что он скоро привыкнет к мысли о конченном деле, как он выразился. Тогда ты должна сказать княгине, а я ей напишу. Опора -- папенька (до сих пор не могу от удивления прийти в себя, о милая,

милая Наташа!). Я буду ей писать, что с его стороны препятствия нет. Ежели за этим будут следовать вздорные неприятности -- перенести; ежели же будут обиды и оскорбления, которые, ты знаешь, я не могу и не хочу переносить, то объяви прямо, что ты оставляешь дом, и тотчас обратись с письмом к пап<еньке>. В этом письме со всевозможной деликатностью о княгине скажи, в чем дело, и просись переехать к нам; но не забудь сказать, что в случае отказа ты все-таки переедешь. Отказ и будет -- тогда к сестре Emilie. -- Ежели же скажут, чтоб ты ехала в Петербург, откажись прямо и решительно. Но теперь надобно погодить до тех пор, пока будет готов портрет, а отославши его, хоть на другой день. Вот тебе моя инструкция -- обстоятельства сами покажут, что еще нужно и что нет. Я писал об обрученье -- это весьма важно, тогда весь приз над нами пропал. Ну, довольно об внешнем.

Удивительно, еще раз повторю, как я шагнул после Вятки, с нею я отрес большую часть земли, нет мысли, поступка, в которых бы я мог себя упрекнуть с тех пор, как здесь. Хотя ты и говоришь, но в тебе я не вижу перемены в последнее время. Выше нельзя стать, как ты стала в 1837 году, когда с одной стороны отнялись все надежды, а с другой история сватовства черной тучей выходила, выше, ей-богу, человек на земле не может быть. Каждая строка, тогда писанная тобою, свята, как слово евангелия. И знаешь ли, твоя мысль прелестна насчет моего падения; ты писала раз: "Может, провидение хотело смирить тебя". Да, резкий и даже жесткий иногда по характеру, много раз я начинал осуждать, и вдруг речь моя останавливалась, подкошенная воспоминанием, и я прощал брату падшему и делил его раскаянье, а не камень бросал в него. Полна была моя исповедь Кетчеру, он обвинил меня, и я, склонивши голову, слушал его обвинения и не токмо не оправдывался, но обвинял себя еще более. Были ли эти чувства во мне прежде, не ты ли, благодатный ангел, внесла истинного бога в мою душу. Наташа, радуйся: я, созданный богом, мог пасть, я, созданный дружбой, мог пасть, я, созданный тобою, стал твердо. Низко я не паду, это верно, я не унижу ту грудь, которая умела возвыситься до любви к тебе, до любви к богу через тебя. Наташа -- гордый, самолюбивый, я всему хотел прикладывать крупную печать моего влияния, таков я был в дружбе. Друзья меня баловали, я ничему не покорялся. И бог хотел склонить мою гордость и дивной, не силою мира, не силою власти, а девой святой и чистой. Чем более раскрывал я душу любви, тем смиреннее она становилась; не разлука была причиною, что я с такой любовью встретил Кетчера, нет, моя душа не есть храм эгоизму, а храм любви всему: вселенной, людям, тебе, тебе.

Ты отдалась мне, я принял твой дар, я дерзнул поправлять. тебя (1834), я, стало быть, считал себя выше. И что же -- ты осталась то, что была, я переплавлен тобою в другую формуй и я не жалею о самобытности. Но, Наташа, верь же мне, что это могла сделать только ты, никто в мире, кроме тебя. Не думай, что тут тень увлеченья, положим, и в тебе есть недостатки (хотя я не знаю ни одной пылинки) -- религиозность твоей любви -- вот что имело такое влияние, это любовь, переплетенная молитвой, -- поглощая любовь, я вместе поглощал молитву и делался христианином. Благодарю тебя, Наташа, ты исполнила призвание ангела -- и вовремя было 9 апреля: ежели б мы не поняли друг друга, о, быть может, душа, обреченная теперь блаженству, сгибла бы совсем. И дивная вещь, нет ни одной мелочи, в которой бы ты не поступала, не думала, не чувствовала совершенно так, как бы я хотел, чтоб ты чувствовала, думала -- все требования до одного исполнены, да еще, сверх их, море блаженства. Даже в ребячествах, которые прорываются у тебя, везде та душа, которую я искал. Твоя забота о Саше -- это совершенно мне родное чувство, и что ты в первую минуту надежды вспомнила ее, было бы, может, обидно какому-нибудь порядочному человеку, а я с восторгом смотрел на эту благодарность. Твое пренебрежение ко всему будничному (как ты выражаешься) -- совершенно мое, я скорее перенесу бог знает какую нужду, нежели заботиться, и ты, ежели б теперь много занималась этим, теряла бы свою святость. Ну можно ли себе представить св. Иоанна заказывающего сапоги? Да, впрочем, вот вопрос, которого еще не было. Знаешь ли ты, что я очень люблю в девушке и женщине охоту наряжаться (разумеется, чтоб это было не главное), в нарядах есть своя поэзия, ими пренебрегать не надобно, как и наружной красотой, -- из любви к изящному ими пренебрегать не надобно. Скажи твое мненье и прощай, невеста (мне нравится это название, зато слово жених безобразно). Хоть ты и называешь это ребячеством, однако еще и еще умоляю беречь здоровье; не знаю почему, я не вполне верю, что тебе легко с рук сходят неприятности в физическом отношении. Благословение бога и любовь Александра над тобою.

Все ли письмы получены, я не пропускал ни одного дня, кажется.

Александр.

22-го, вторник.

От Витберга имею много писем. Я в самом неприятном положении относительно его: дружба заставляет меня обличить ему все гадости, которые делает брат его жены, и не могу

молчать, потому что он расточает последний кусок хлеба. А между тем его это огорчает. Прощай, моя милая, прелестная подруга. Портрет, портрет и письмо к Мед<ведевой>.

Твой Александр.