161.Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ
4 -- 5 марта 1838 г. Владимир.
4 марта, пятница.
Сегодня в десятом часу утра сидел у губернатора в кабинете с делами один молодой чиновник -- немножко обветрен с дороги, немного уставши -- и думал об дивном сне. Да, торжественная минута свиданья! Ты пишешь: нет у бога другого 9 апреля, -- но вот 3 марта, оно свято на всю нашу жизнь, оно полно, полно -- а всего полчаса. Все заплачено, все выкуплено, забыты прошлые страданья. О, ты ангел, ты велика, необъятна была в ту минуту, когда благословила меня, тогда я не мог быть ровным. И ты не плакала, когда я пошел и пошел, может, опять надолго, -- ты не могла плакать, ты выше слез, выше земного была. -- Пусть эту минуту изваяют, это высшая минута -- 3 марта.
Итак, главное совершено, мы увиделись взрослыми, свирепая судьба перестает гнать, что в будущем -- его воля; и в смерти много, и в жизни много -- потому что любовь не знает разницы, но зачем ты вовсе отворачиваешься от жизни -- это неблагодарно для 9 апреля и 3 марта, а впереди Загорье -- это раз, а потом та минута, когда мы, обнявшись, можем глядеть друг на друга, без того чтоб Костенька напоминала (она же похожа на скелет). -- Что со мною было на дороге, это легче сказать, нежели что было 2-го и 3-го марта до 9 часов. При свиданье я не мог прийти в себя, это было и буря, и гармония, и океан света, и туман светлый же, я чувствовал, что мысль и слово не поддаются, и мне не нужно их было, я чувствовал поцелуй Наташи, Наташу возле на диване -- это я знал. Знал ли в ту минуту, как меня зовут, -- не знаю, знал ли я еще что-нибудь...
Когда К<етчер> взошел в вороты, я стоял у фонарного столба -- кровь жгла, сердце билось... и две крупные слезы налились в глаза; потом в зале стоял я у печки, закрыв рукою лицо, -- и, право, ни о чем не думал, ни даже о тебе, внутренний трепет, и какой-то огонь пробегал... ну, вот ты... Молча, скрестив руки, сидел я у К<етчера>, говорить не мог, просил вина,
чтоб залить пожар, речь моя была несвязна, рука дрожала -- тогда я написал тебе записку (получила ли от 3-го марта перед самым отъездом?). Потом опять снеговая пелена на природе, возгласы ямщика. Душа была светла, но тело совершенно изнемогло, я уснул мертвым сном, и во сне явилась ты -- проснулся в половине четвертого, уже за 50 верст от тебя. Волнение улеглось, -- о, тогда-то было светло и хорошо, боже мой! Тогда-то я взглянул на небо и помолился. Наташа! Наташа!.. Все твои слова, твои взгляды, твои поцелуи, рука твоя в моей, рука твоя, обвившаяся около моей шеи, -- все, все, я готов был плакать, смеяться, умереть. -- Знаешь ли ты, мой ангел, что ты похорошела (я говорю тебе комплименты!), право, похорошела, и именно в ту минуту, как ты благословила меня, была ты дивно хороша. Великая, святая, моя!
Почему я трепетал перед Emilie, я, кажется, умел хитро поступать в очень трудных обстоятельствах, а тут Emilie явилась восточной звездой свиданья, -- очень хорошо, что тут был человек, я бы наделал глупостей. -- Наташа! Сестра, я требую награды за 3 марта. Портрет, как хочешь, портрет. Emilie, сделай как-нибудь, дай образ моим комнатам. Приехавши, нашел твои письма (от 1-го марта), с улыбкой распечатал их, я имел весть свежее их. -- Нет, он еще не достоин иметь сына Александра, нет, ты увлекаешься, даже самое позволение будет отравлено его холодностью. Я еще писал и уж отчасти другим тоном, я менее умолял, а поклялся, что ты будешь моею, я написал, что ни угрозы, ни просьбы, ни жесткость, ни слеза ничего не помогут, что мне это больно, "но я решительно поступаю по голосу, который сильнее и выше отцовского". Лев Алексеевич знает. Что-то Son Excellence m-r le général, -- он меня любит по-своему. Жертвуя ими для тебя, я даже не вижу огромности жертвы (может, моя вина, но я так чувствую). Благодарность за последние 4 года -- вот что связывает меня. Во всю мою юность пап<енька> был со мною жесток. И самая любовь была эгоизм, теперь он говорит, что не запрещает, -- благодарность ему, это-то и надо. Но он делает условие после быть ему чужим -- принимаю. Ежели отец может сыну это сказать, то сын вправе принять. Я буду за него молиться, я буду в душе сын, но наружу не выставлю тогда чувство. Ты, ангел, говорила ( говорила, о как это сладостно после "писала"): "Оставим их в покое" -- да, оставим; но прежде соединимся. Лишь бы совсем миновала моя черная година, я окончу быстро. Когда ты прислонила твою голову на мою грудь, разве ты не чувствовала, что она тебе необходима. И так да будет. Душа моя, ты пишешь: "а сюда приехать никак нельзя". Наташа, можно или нет? Друг мой! Да, это важное событие в нашей жизни. Ег<ор>
Ив<анович> собирался, мы сели обедать, я был задавлен чувством тяжелым, ты его видела в прошлом письме. Вдруг в сердце (не в голове) явилась мысль -- такая светлая, что я едва мог ее вынести. Отвергнуть ее я не мог, я мог не ехать до нее, после -- не мог, и не прошло суток -- я стоял запыленный, усталый и трепещущий перед Emilie. О, как мне хотелось хоть бы сжать ей руку, должно быть, я показался ей очень глупым, потому что и К<етчер> удивлялся моей глупости в продолжение всего времени.
Ты нашла, что я похудел. Страдания глубокие провели черту по лицу моему после 9 апреля, о, я много страдал, но все это прошедшее. Одна история с М<едведевой> независимо от всего нанесла мне удар ужасный. И гордые мысли, выходя наружу, клеймили лицо, и неудавшиеся надежды, и гнет обстоятельств. Голова, которая так пламенно жаждала склониться на твою грудь, истомлена в самом деле, ты это видела. И могу ли я после этого отдалять наше соединение? Ах, сколько прожил я с 20 июля 1834, о, было подчас горько, больно, теперь открытее буду говорить о прошедшем, ужасно было начальное время в Вятке, но всего ужаснее 14 ноября -- и этой минутой я обязан княгине. Было несколько часов тогда, в которые смерклось на душе, как смерклось в мире, когда Христос был распят, ни струи света, мысль смерти, отчаянная, болезненная, постучалась в душу, второе письмо исцелило, но я был болен две недели. Когда после болезни меня увидели, все ахнули перемене, будто я несколько месяцев был болен. За эту минуту благодарю ее сият<ельство>, а то, может, мне во всю жизнь не пришлось бы испытать. Как теперь помню, как я сидел у Скворц<ова> за столом и слезы градом катились, как молча жал ему руку и говорил насмешки, как стоял у печи и дрожал от холода -- но забудем черную годину.