Et bien, la clôture est décidée. -- Та main, et parlons de l'avenir, faisons des rêves.
Qui a dit que je veux aller à Londres? Peut-être j'irai même pour les affaires (concernant mon bien) passer une semaine entre
Golovine et la Tamise, mais qui a jamais parlé de rester à Londres? La seule chose que je connais est une chose négative, je ne veux pas rester ici, sous aucune condition, et je crois que cela serait une folie d'aller en Suisse. Oh que non, je ne m'étais pas trompé dans mon aversion contre Paris, je suis plus que justifié; dès que j'aurai terminé les affaires, je quitterai Paris c'est-à-dire, le terme le plus éloigné, с'est la fin du m de mars. -- Restent deux choses. D'aller au sud de la France, entre Cannes et Grasse, d'y louer deux petites maisonnettes, dans un même endroit, et de nous ensevelir pour une année, de ne nous occuper de politique que comme on s'occupe de tout, aus Wißbegierde, -- ou de faire la même chose sur quelque littoral de l'Angleterre. Le choix ne dépend pas tout à fait de nous. Avec cela, si l'affaire du billet historique et les questions financières prennent tant soit peu un autre aspect -- nous pourrions avec le temps entreprendre à deux des excursions magnifiques, même en Espagne. -- Eh bien, après ce repos "panthéistique", comme disait Botkine? -- quelquefois il me semble que je retournerai en Russie; dans une année, nous n'aurons pas de république là c'est sûr, mais l'emp peut aussi crever, comme un autre chien et on peut se tromper. Ici pas moyen. -- Oh, je suis fatigué, accablé, de tout ce que je vois. Les individus que je rencontre ici me font l'air d'être les frères cadets de Moritz Reichel. Il n'y avait qu'un homme -- et celui-là appartiendra bientôt à l'histoire. Glauben Sie, daß diese ganze greuliche Geschichte hier Sensation gemacht hat? gar nicht, nicht im geringsten. Tout ce qui est généreux, noble, n'existe pas dans la conscience de cette génération -- et je doute un peu des précédentes et des futures. Nous sommes à Pétersbourg, et quatre généraux sont envoyés régir et gouverner la France. Lis quelquefois les journaux de la réaction, pour connaître la situation. Du repos, de la tranquillité et pour cela de l'harmonie intérieure dans le petit cercle.
Envoyez donc ma brochure à Gampe, même en lui la donnant en commission. Cette brochure sera vieille dans le ventre de sa mère. Il faut mettre fin et faire la césarienne, je vous en prie, et les 25 ex pour moi par Franck!
Tata te salue frénétiquement.
Перевод
14 февраля 1850 г. Париж
Я болен, как собака (а собаки почти никогда не болеют, но таков, видишь ли, человек -- он все сваливает на животных, не замечая, напр<имер>, того, что скотство вносится в природу человеком); не подумай, что я болен опасно, но я болен унизительным образом. Началось с бронхита, затем вздулась половина лица и заболело горло. Я не могу ничего есть. А из всех своих способностей я сохранил одну-единственную -- сердиться 24 ч<аса> кряду.
Не подумай, что я намерен продолжать наши братоубийственные дебаты, -- нет, дело закончено, заседание закрыто, время этих дебатов истекло; я твердо убежден, что они были необходимы, но у них нет никакого права на вечное существование. Я высказал все, это вреда не приносит, и это глубоко соответствует моей натуре. Говорить все до конца -- моя слабость. Я был выслан за то, что говорил все, а теперь за то, что сказал все, рискую не иметь ничего. Невысказанное, само себя разъедая, рано или поздно выходит наружу, но тогда уж таким судорожным образом, что последствия почти не зависят от нашей воли. Что там ни говори, но переписка эта пойдет нам на пользу; она не раз будет воскресать в твоей памяти как avviso[221], как Warnung[222]. И хотя ты еще очень далек от того, чтобы признать за собой какую-либо вину, в глубине души, я уверен, ты чувствуешь, что вина лежит не только на твоих друзьях, что ни у Н<атали>, ни у меня никогда не было мысли отдалиться или установить границы для нашей близости, ты это прекрасно знаешь; истинный смысл всей длинной переписки очень прост -- прежде чем окончательно и бесповоротно решиться на совместную жизнь, мы хотели предостеречь тебя от того чуждого нам духа, который ты вносил в большое и подлинное чувство симпатии, нас объединявшее. Разговоры об этом уже бывали, и Н<атали> говорила даже гораздо больше, чем я, и задолго до писем; случай пробуждает, усиливает все то, что как бы полусуществовало, а твои ответы полностью оправдывают наше нападение. Так-то все и развилось. Не говори мне о своей снисходительности по отношению к нам, по отношению ко мне -- у тебя не было случая применить ее. На самом деле, в чем ты можешь упрекнуть меня (не только по отношению к тебе, но и вообще по отношению к людям), что вношу я стесняющего, нарушающего гармонию, властолюбивого, капризного? Я ничем не связываю, со мной чрезвычайно легко поддерживать отношения -- просто потому, что я человечен. В одном из первых своих писем ты писал; "Нет, мы совсем не так необыкновенны, как я думал". -- А вот я, хотя и знаю нам цену, никогда не думал ни того, что мы какое-то чудо, ни того, что мы уроды. Да и к чему это? Ведь тогда нас нужно было бы показывать как женщину-гелиофоба.
Итак, решено, прения закрыты. -- Дай руку и поговорим о будущем, помечтаем.