Адрес до 1 апреля или до 20 марта по-вашему:
A Mr H. Via del Corso, 18. Secundo piano.
На обороте: Russia (a Mosca). Alla Signora Astracoff.
В Москве: Ее высокобл<агородию> Татьяне Алексеевне Астраковой. Близ Девичьего Поля и Плющихи, в приходе Воздвижения на Овражках, в собственном доме.
33. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ
30--31 (18--19) января 1848 г. Рим.
1848 г. 30 января. Roma.
Коршу и Грановскому, Кавелину -- que[40].
Письмы ваши, и особенно твое, Грановский, как-то тряхнули меня до такой степени сильно, что я было сразу написал длинный ответ, но нашел лучшим бросить его в камин. Весть о выходе вашем из университета, о страшном толчке, который этот выход должен внести в ваши финансовые отношения, сильный ретроградный шаг университета, -- который с юношества остался для меня святыней и который так было поднялся в последнее время, -- все это меня сильно огорчило и доказало снова и снова ту живую, близкую связь между нами, которая делает равно невозможным ни личное счастие, ни личное несчастие, -- все падает на несколько грудей разом: близко ли, далеко ли -- все равно. Так бы, кажется, и поскакал к вам на все эти передряги. Когда минуется кризис, -- лишь бы вы не падали с дрожек, и холера бы не падала на вас, -- а в будущее я верю! Да, Грановский, именно так надобно идти и в таком расположении, как ты мне писал письмо, против ударов случайности. Мне смертельно понравилось, что ты при этом сослался на античный мир и взял из него этот гордый принцип личности, носящей свою судьбу в себе, -- здесь я еще выше оценил ту силу, то презрение к внешним обстоятельствам, которое наполняет грудь человека, знающего, что omni casu[41] -- победит он; что делать событьям против человека, бросающего им défi[42]; не с хохотом и плачем, а с светлым челом и уваженьем к своей воле надобно встречать врага, -- в твоей мысли не токмо нет пренебрежения к жизни и отчаяния, но именно дорогая оценка жизни -- кто же из понимающих станет свое лучшее благо таскать в грязи, отдавать на поруганье, -- лучше его сжечь. Жду с нетерпением твоего приезда, -- я в апреле перееду во Флоренцию, может, подвинусь и еще поближе, ты тотчас напиши -- я через неделю по отправке письма явлюсь перед тобой. Поселись в Бонне -- и Рейн и немцы тут почище и ненемцы близки. Кабы можно было устроить небольшую прогулку тебе в Италию -- поверь, Грановский, что одна и есть в Европе страна, которая может освежить, успокоить, заставить пролить слезу наслаждения, а не негодованья и грусти, -- это Италия, и то в известных пределах. Ты соскучишься с немцами -- ведь не все же будешь сидеть над книгой, ты взгрустнешь в Париже, -- но здесь что-нибудь одно: или с ума сойдешь от отчаяния (к осени-то), или поюнеешь; я не знаю, отчего у меня в памяти какими-то светлыми точками, дорогими для меня, остались Генуя, Ливорно, Пиза. От Рима я ждал больше, об нем в три тысячи лет так накричали; но Италия не в одном Риме, она в каждом городишке на свои лад -- и, черт знает что такое, никакого комфорту, никаких образованных удобств, грязь, нечистота... а хорошо, удивительно хорошо. -- Грановский, ведь мы, брат, не знали Италии, мы в ней столько же ошибались по минусу, сколько во Франции по плюсу. Мы все-таки судили всегда по форме, а не по содержанию. В "Соврем<еннике>" объявлена статья Боткина об Италии, -- трудно ему будет написать ее удобно! Формы Италии были против нее, -- по крайней мере были до 47 года; но знаете ли вы, какая муниципальная жизнь внедрилась во всех городах? Город -- личность, город распоряжается своим добром, его теснят, с ним ссорятся (как, например, с Генуей Пиэмонт до реформ), но его так и принимают за persona moralis[43]. Франция, во всем любящая централизацию, Франция -- Париж, Италию не уловишь такими простыми определениями. A propos, крепко оттузили вы меня за "Письма из Av Mar", -- позвольте речь держать. -- Во-первых, вы им придали важность, которой в них не было, это шалость à lа "Reisebilder" Гейне, это болтовня à lа Диккенсовой "Италии", я не думал им придать смысл "отчета об Европе". Вместе с письмом я получил "Совр<еменник>" и там три первые письма, в третьем немного есть искажений, остальные почти целы -- я их перечитал добросовестно, имея в виду ваше мнение, и вывел, во-первых, что вы правы относительно бедности содержания, -- я хотел потом писать о многом, но, не видавши, что напечатано, это невозможно; но, во-вторых, я полагаю, что для такого легкого произведения достаточно то, что сказано о domesticité[44] и частной прислуге, общие места о России в первом и о Франции в четвертом, чтоб его простить. -- Конечно, они имеют некоторую бледность, оттого что, ограниченный в одну сторону, я ограничивался сам в другую; мне кажется, что Боткин нападает по предилекции к Франции, но я не могу согласиться ни с ним, ни с Анненковым, который в последнем письме радуется, что французы -- милые дети; это, право, похоже, если б мы в похвалу старику Мюльгаузену сказали, что он дитя, Беттина исчерпала пошлость этой роли. А потому-то, что это бессмысленные дети великих отцов, я хожу с непокрытой головой по кладбищу Рèrе Lachaise и не хочу кланяться с шевалью без таланта, без энергии, без правил, называемою французами, -- есть у них печальный и заслуживающий сострадания bas peuple[45], но он по образованию не ушел еще за пределы XVI столетия. Остальных можно не токмо аu jour d'aujourd'hui[46] не любить, но презирать: что за пустое сердце, что за слабая голова -- живут себе на двух-трех нравственных сентенциях и на profession de foi du Vicaire Savoyard, не замечая, что после Руссо прошли столетия. Ведь нельзя же ни прошедшим, ни будущим задвигать настоящего. О, как Францию понимал Наполеон и как ее понял на сию минуту Гизо -- сей сенский Меттерних. Напрасно Б<откин> думает, что трудность понимать европейскую жизнь происходит от конкретной сложности и полноты, -- нет, при простом отношении к предмету можно-таки понять, в чем дело. Так, как вообще Европа не может подняться на высоту своей цивилизации и последняя остается отвлеченной идеей и идеалом, вряд ли исполнимым (история вместо исполнения римского идеала исполнила лангобардское королевство и христианство), так Франция ниже своего прошедшего.
Я написал письмо об Италии -- ваша требовательность меня остановила. Написал еще небольшой разговор о современности и подумаю еще, посылать или нет. Первый отдел повести я послал. Читал в кавелинской статье отрывки из Самарина статьи -- хорош гусь с "принижением" личности и с самоотвержением при переносе на общую личность своих прав: во-первых, это не ново, ибо так Гегель объясняет восточный деспотизм, а во-вторых, Кавелин слишком серьезно возражал; его следовало бы истерзать колкостями, -- вот, Кавелин, ты и мало изыгольничался. -- Вот вам сплетня. Один русский рассказывал мне, что, проезжая по Тульской губ<ернии>, его везли ямщики Хомякова (он держит почту), которые ему сказывали, что у него для бережи лошадей придуман патриархальный способ -- он отдает в солдаты ямщика, у которого как бы то ни было падет или испортится лошадь. Вот они, народолюбы, православные славянофилишки... Не могу более писать... под окнами страшный крик: Lumi! Lumi![47] Корсо покрыт сплошной массой народа и сотнями факел -- это значит, что король неаполитанский согласился на требования... три часа тому назад прискакал курьер из Чивиты-Веккии... Как они проворно изготовляют, по милости Чичероваккио, детские праздники.