Большой серый том. Несуразно, даже по внешности, сшитая книга. Отличная бумага, прекрасная печать, но когда откроешь эту книгу, глазу неспокойно становится от обилия на каждой странице точек, восклицательных знаков, вопросительных знаков, разных тире и полутире. Точно -- ноты. И среди всех этих знаков несутся читателю в глаза трудные, напрягающие мысль слова. А когда присмотришься ко всему, что за этими словами скрыто, когда некоторым усилием воли отдашь себя во власть их неровному, многократно меняющемуся ритму, почувствуешь, что несет тебя бурливый, порогами изрытый поток. Острые камни бьют и рвут, и не оглянешься, для мысли не станет времени. Не знаешь, что это: томление или утомление, стесненность сердца в великую минуту или бесплодная усталость.

Поэтому книга эта если и прочтется сразу, то таким лишь читателем, сердце и ум которого требуют разгадки всякой обманчивости, всякой шараде -- разрешения. Если же читатель ленивее, то на второй главе, усталый, отложит он большой серый том, несуразно толстый, в твердой шуршащей обложке. Но не случится между автором и слушателем упоительной минуты единения в новом, выдуманном, не бывшем прежде мире. В этот мир читатель войти не захочет; если же войдет, то против воли и даже без всякой своей воли. Так, члены ученых экспедиций, изучающие быт инородческих племен, помимо своей воли поддаются гипнозу шаманских заклинаний. Но проходит час шаманских заклинаний, светлеет ум, очищается сердце, снова светит солнце, и недавно загипнотизованный с досадой и обидой вспоминает тот час, когда не всегда сильное сознание и часто немощная плоть уступили туману, в забвении Светила-жизнедавца. Была зараза -- и вот она прошла.

Существует выражение, по нашему мнению, несправедливо к искусству применяемое, -- мы говорим о "чистом искусстве", не преследующем целей прикладных: "художественное произведение заражает". Употребление такого оборота речи есть величайшее оскорбление, какое только мыслимо, всем девяти музам. Ничье и никакое творчество, если оно просветлено действенным началом созидаемой красоты, не может заражать. Это -- не спор о словах, но самое существо дела. Художник, в час творчества, богоподобно творил новый мир, открыл его всем, ранее его не знавшим, пригласил их к общей, совместной, радостной жизни в этом новом мире. Всегда к радостной жизни, ибо -- "есть упоение в бою и бездны мрачной на краю" 2. Какие бы ужасы, какие бы провалы душевные, какие бы страдания неизбывные не живописал художник, свободное влечение уносит воспринимающего в этот новый мир. Он хочет сам узнать все радости или упиться всеми ужасами заново созданного и теперь им проходимого пути. Есть его свободный выбор идти или не идти по этому пути. Так, в глубокой древности, в храмы самые мрачные, по приглашению жреца, но по своей воле, входили молящиеся. Были, правда, и другие культы, где множества множеств людей доводились до исступления, до потери не только разума и сознания своей личности, но даже до утраты простой физической чувствительности. В этих храмах если и царствовал бог, то это был -- бог обмана.

Художественное произведение, выразитель свободного духовного творчества, свободной воли художника, к какой бы он школе ни принадлежал, в какой бы манере ни писал, очищает, осветляет, вдохновляет, требует сострадания, умиляет или приглашает ко гневу, но только не заражает. Даже "зараженные" художники приобретали право на венец созданных ими царств только потому, что преодолевали свою "заразу". Преодоление есть единственный путь подлинного художника. Если бы Достоевский не прошел этого пути, его романы остались бы в области клинического интереса. И так со всеми и у всех. Кто бы ни был твой бог, художник, Аполлон или Дионис, -- боги требуют не подарка, а жертвы. Отдавая только свое достояние, ты даришь, отдавая преодоление свое -- ты жертвуешь. Подарок, вопреки народной мудрости, мерится по цене его, но жертва, даже если она -- лепта вдовицы, всегда свята. "Петербург" Андрея Белого -- подарок или жертва?

"Петербург, Петербург! Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты -- мучитель жестокосердый; ты -- непокойный призрак; ты, бывало, года на меня нападал; бегал я на твоих ужасных проспектах и с разбега взлетал на чугунный тот мост, начинавшийся с края земного, чтоб вести в бескрайнюю даль... О, большой, электричеством блещущий мост!

Помню я одно роковое мгновение; чрез твои сырые перила сентябревской ночью перегнулся и я: миг -- и тело мое пролетело б в туманы. О, зеленые, кишащие бациллами воды! Еще миг -- обернули бы вы и меня в свою тень".

Приведенный отрывок -- один из руководящих мотивов всего романа. Внутреннее отношение автора к этому мотиву, бессилие преодолеть его, как свое переживание, предопределяет судьбу творческого его сознания. Петербург, осаждаясь туманом, преследовал его праздной мозговой игрой, мучил его жестокосердно, как непокойный призрак. Но мучит его и теперь, но и теперь стоит за ним неотступно, как стоял все время, когда созидался роман. Зеленые, кишащие бациллами воды обманчивой и вредной своей глубиной, испарениями своих туманов заслонили от него то солнце, сыном которого чувствовал себя когда-то автор "Симфоний".

Нет места в нас недоверию, когда мы думаем о силе и правдоподобности записи всей той "праздной мозговой игры", какая привела к "Петербургу". Более того, мы сами были во власти ее, мы "заразились" ею. Но когда отошло наваждение зеленых, бациллами кишащих вод, наваждение туманов, мы бежали от этого сплетения призраков, потому что не было нашей воли к ним: в ярме понуждения -- какая же радость? Мы не ощутили "Петербурга", как царства внутренней свободы его создателя, не захотели быть в двойном рабстве, в рабстве гипноза у несвободного. И мы отложили эту книгу с тягостным для себя сознанием: вот книга, написанная человеком, имеющим все элементы вдохновенности, кроме одного -- силы сопротивления. Мыслитель англосаксонской расы Эмерсон определяет гениальность как постоянную сосредоточенность в себе. Чувствуете ли вы, какая огромная сила сопротивления заключается здесь не в понятии "сосредоточенность в себе", ибо таковая есть склонность характера, но в эпитете "постоянный". Постоянно, всегда, при всех обстоятельствах, в каждую секунду бытия своего, от всех впечатлений среды, от всех случайностей, жизненных столкновений, даже от своих умозрений, уходить к себе, всегда знать о двух мирах, о мире ином и о мире своего Я, всегда принимать первый только через второй. Душа гения -- великий кормчий. Таким был Толстой. Таков Достоевский. Выше их, в благородной кристальной своей ясности -- Пушкин. И вот теперь нестройно написанный роман, со множеством идейных ассоциаций, заимствованных у Достоевского, Мережковского, Розанова, со множеством образов, навеянных Пушкиным, Александром Блоком и тем же Мережковским, с обилием отступлений, утомляющих читателя, -- теперь роман этот многими возводится на непререкаемую высоту, на высоту новых форм, на высоту гениального прозрения.

Среди возводящих -- Николай Бердяев.

"Андрей Белый самый значительный русский писатель последней литературной эпохи, самый оригинальный, создавший совершенно новую форму в художественной прозе, совершенно новый ритм. Он все еще, к стыду нашему, недостаточно признан, но я не сомневаюсь, что со временем будет признана его гениальность, больная, неспособная к созданию совершенных творений, но поражающая своим новым чувством жизни и своей не бывшей еще музыкальной формой. И будет А. Белый поставлен в ряду больших русских писателей, как настоящий продолжатель Гоголя и Достоевского. Явление Белого может быть сопоставлено лишь с явлением Скрябина. Не случайно, что и у того и у другого есть тяготение к теософии, оккультизму. Это связано с ощущением наступления космической эпохи" {"Астральный роман" ("Петербург" Андрея Белого) // Биржевые ведомости. No 154943.}.