Барышня-продавщица, с крепированными волосами, тоже подсаживалась к столикам. Все "кафэ" было в пятачок, все и сидели как бы вместе.
Самый нарядный -- все-таки матрос. Опять в фальшивых локонах, на руках золотые браслеты, а лицо ничего себе, курносое, лениво-доброе.
Но вдруг этот нарядный кавалер вскочил, точно его укусило, схватил одну из барышен за руку, пониже плеча, заревел: "Пойдем" (еще что-то прибавил) и кинулся к двери. Тащимая барышня звука не издала, неловко подхватила свободной рукой какой-то портфелишко (служащая, видно) -- и оба они с необычайной быстротой скрылись.
Оставшаяся компания некоторое время молчала. А потом барышня-продавщица, обращаясь к единственному гостю в пиджаке и как бы продолжая старый разговор, произнесла:
-- Вот, вы все -- нельзя, да нельзя, осуждаете. А ведь это мученицы, право. Ну жива, ну сыта, да ведь чего стоит этот кусок. Видели?
Пиджачник вздернул плечами.
-- Тем более. Поменьше кусок, да побольше покоя. И чище.
Вся вспыхнула другая барышня, рядом, в белой шляпчонке, остроносенькая, тоже с какими-то бумажками, -- служащая. И так быстро заговорила, что сама все время перескакивала.
-- Поменьше? Поменьше? Это кусок, жалованье наше? Это ноги протянуть, эти тысячи. И пусть самой, а если у кого старики, вот как у меня? Их что ли продавать? А вы -- чище. Чистоты какой-то захотели. Как не совестно. Да я, да мы, да вы...
Она захлебнулась и остановилась. Худой человек в солдатской форме, но довольно потертой, сказал: