Может быть, и демон. Ведь мы не знаем, кто Чертков. Но вот что мы знаем, и наверно: «самым близким и нужным» для подлинного Толстого была правда, была ясность, прощение другим — не прощение себе, непреклонность любви, т. е. как раз то, чего нет ни в рукописаниях Черткова, ни в письме, на которое «подтолкнул демон». И если это мы знаем, и в подлинную нужду подлинного Толстого верим, мы с совершенным правом можем сказать: Толстой Черткова не видел, глаза его «были удержаны». Чертков не был ему «самым близким и нужным». Ведь что-нибудь одно: правда и любовь или мстительность и ненависть.

«Петербургская Запись», из которой я беру цитаты, долгие годы считалась погибшей, и лишь недавно, каким-то чудом, была мне возвращена. Не вся, только первая часть, и обрывается рукопись на такой краткой отметке:

7 (20) ноября, вторник (1917 г.)

«Семь лет со дня смерти Льва Толстого. Никто его не вспомнил: «Ну я тебя вспомню, «поденщик Христов!»». Вспомни и ты о нас, счастливый…».

НЕЧТО ВРОДЕ ОТКРЫТОГО ПИСЬМА

Письмо не к г-же Кусковой, хотя речь будет о ней. Недавно «Поел. Нов.» уделили место для крайнего ее недовольства отрывками моего Дневника (в «Возрождении»). Выразить это недовольство в сколько-нибудь ясной форме г-же Кусковой, однако, не удалось. Нельзя понять, чего она, собственно, от меня хочет; оттого и по существу отвечать ей невозможно.

Ясно в заметке лишь одно: ясен намек на «подложность» дневника. Т. е., что это совсем не дневник, а нечто «post fac-tum» написанное, со специальной, притом, целью «свести с кем-то личные счеты».

Очень хорошо. Но почему это сказано обходом, намеком, хотя и весьма не тонким? По общей ли склонности женщин к «попреку, упреку и намеку», или еще почему-нибудь?

Думаю, есть у г-жи Кусковой и другие соображения, ради которых она спряталась в куст намека.

Прежде всего — ведь за намек можно и не отвечать… Скажи она это без намека прямо, — так же прямо всякий указал бы ей, во-первых, на ее невежественность, а во-вторых, — на недобросовестность.