Кто хоть малейшее касательство имел к документам, к архивам, к истории, — и к слову вообще, — тот знает, что дневники не подделываются. Гений на такие пустяки (да еще «для счетов»!) тратить себя не будет; обыкновенному же человеку написать нарочно «имеющее вид» дневника, похожее на настоящий дневник — просто невозможно.

Что касается недобросовестности г-жи Кусковой, то вот: благодаря некоторому своему внешнему положению (какому именно — не хочу определять) она лучше других должна быть осведомлена о фактической правде насчет Дневника: о десятилетнем его отсутствии, о том, что он считался погибшим и лишь теперь, неожиданно, был мне возвращен… Но этого мало: еще менее может г-жа Кускова не знать, почему я не представляю публично «доказательств», не вхожу в подробные объяснения. Знает, — как же и зачем об этом заговаривает?

Пожалуй, настоящая разгадка всего — состояние, в которое (пусть на минуту) привел г-жу Кускову мой дневник. С человеком в подобном состоянии рассуждать трудно, но и упрекать его ни в чем нельзя; напротив, к нему следует относиться с величайшей снисходительностью.

Что же это за состояние, и откуда оно?

Есть общечеловеческое свойство, по форме иногда разное, по существу одно, люди не выносят правды. И вдруг, в какой-то момент, при случае даже несерьезном, — они все забывают, на все готовы, лишь бы не столкнуться с правдой лицом к лицу, лишь бы не увидеть какую-нибудь свою ошибку в прошлом или в настоящем. Порой от одного страха уже приходят в са-мозабвенность; тогда, — смотря по темпераменту, — один бежит прочь с заткнутыми ушами, а другой, тоже с заткнутыми, накидывается на того, от кого может грозить опасность.

Человеческое свойство это зовут «малодушием». А кто от него свободен? Никто, я думаю; вопрос только в мере.

Сейчас, в наших кругах эмигрантской интеллигенции, страх перед взглядом на прошлое, на себя в прошлом, — очень разросся. Удивляться ли, что г-жа Кускова, словно сказочная баба, которая и в болоте утопая, твердила свое «не бритое — стриженое», — твердит: «Не было, что было, а было, чего не было?». Не удивляться, — понять ее нужно; понять, что не только других, но и себя она хочет обмануть, когда твердит о «подложности», о «доказательствах», о всяком таком прочем.

Кускова, повторяю, не одна, легко впадающая в эти состояния, и по незначительному даже поводу, вроде дневника. Случается то же и с другими. Некоторых я и сейчас, неизменно, чувствую, как друзей. Но ни к г-же Кусковой, ни к ним, здесь не обращаюсь. Я говорю с более далекими, — более спокойными и разумными. Им и хочу сказать два слова о моем дневнике, — раз уж о нем идет речь: в дневнике лишь малая часть всего что было; но все, что там есть, — действительно было. Было и «опрометчивое»[61] создание Керенским «корниловского бунта»; были слова и состояния с. — ров, которые я привожу; был и бодрый отказ г-жи Кусковой от борьбы с большевизмом, как от дела «не интеллигентского». Была и моя глупая вера, что можно, после марта, воевать, что советы — ничего и что «теперь все будет хорошо», лишь бы люди, оказавшиеся, у власти, были властными и действовали «разумно-революционно».

Никакого удовольствия в обнародовании таких моих уверенности для меня, конечно, нет. Но и других удовольствий или выгод печатание дневника принести мне не могло. Так не трудно было предвидеть, что именно у тех, кому всего нужнее, всего полезнее было бы «свести счеты» со своим прошлым, — у них-то сил на это и не найдется; и тогда счеты они будут сводить с неосторожным, который вздумал кусочек правды прошлого им преподнести.

Все это, однако, меня не остановило и не остановит.