Тогда я отвел глаза от снега и взглянул на Сашенькино лицо.
Спокойное, с той же застывшей улыбкой на губах. Что я увидел в этом лице? Я не знал. Я не знал, что я сейчас сделаю или скажу, и заговорил -- будто не я. Вспоминаю даже теперь -- только приблизительно; оно кажется глупостями, невероятностями; а, должно быть, как раз так и нужно было. Я говорил шепотом, грозным шепотом:
-- Александр Александрович. Так нельзя. Я знаю. Я вас люблю. Посмотрите на меня. Я знаю, знаю. Я вас люблю. Посмотрите на меня!
Он вздрогнул, точно проснулся, хотел сказать что-то, но не сказал, удивленным взором, молча, стал глядеть мне в глаза. А я понесся дальше, быстро шептал, не помня что -- меня уж совсем точно не было:
-- Это все ничего не стоит, потому и нельзя. Жизни много, пустяки, что она неизвестная, будет, как вы захотите. Они не знают, а вы знаете, и я тоже. Я вас люблю за то, что... ну не за что, а просто так люблю. Это страшно важно. И что вы -- тоже. Это все равно, кого. А они там -- пустяки все. Она не понимает...
Зачем-то еще прибавил (чего никогда не думал):
-- Она потом, после должна же когда-нибудь понять, вот увидите. Вот увидите, все будет хорошо, отлично. Уж как там -- а будет. Я-то знаю. Я все знаю! Я все, все знаю!
Должно быть, со стороны взглянуть -- было это комично. Взъерошенный мальчишка, в исступлении, уверяет длинного влюбленного студента, что "все знает"... что?
Но студент не со стороны смотрел, -- и не засмеялся. Я видел, как глаза его до самых краев наполнились слезами: а дальше уж ничего не видел, потому что он охватил рукой мою голову и прижал меня к себе, к своей тужурке. Там, в темноте, где пахло теплым сукном, я и плакал неслыханно-блаженными, всеразрешающими, всерастворяющими слезами. Так я потом плакал только во сне.
Что же еще?