83

1 ноября, четверг.

Голубчик, башлыка не оказалось в шкафу, надо отпирать сундук, а теперь ужасно поздно. К завтрему я его вам непременно приготовлю. Вот скука-то была у баронессы!25 Какая она неинтеллигентная, все-таки, дама! Оттого и люди, ее окружающие, так не интеллигентны, до неприличия. Владимир Соловьев26 читал статью о Случевском27... и, право, они оба друг друга стоили, у Случевского есть какие-то нотки, впрочем, но Владимир! Право, это постыдно. Я думала все время о том, какое громадное влияние имели и имеете на меня вы. С вами я привыкла смотреть по верхам и уже не вижу ни их лиц, ни их движений, не слышу их слов, сижу, как чужая, скучная, молчаливая и думаю о своем, о том, что внутри меня, и что им, никому, навеки недоступно. После этого разврата баронесса начала читать письмо Толстого на французском языке, длинно, длинно, серо, скучно и старо, все о том же, о непротивлении злу, о воинской повинности, бесконечно о воинской повинности! Был Спасович28, с ним я не говорила, но говорила с Боборыкиным29, он как-то сконфужен и уверяет, что нетверд в уставе. Андреевский объявил, что он тоже отказывается от кружка и не будет ходить, а баронесса решила не пускать туда Кавоса30. Демонстрация настоящая! Минского, как и следовало ожидать, не было, но была Венгерова, с которой у нас даже произошел разговор. Вообще она ко мне как-то опять двойственно относится. Просила меня прочесть стихи о Боге -- она о них, т.е. о двух строчках, раньше слышала, я ей прочла и прочла тоже "Любовь -- одна"31. Она говорит: "Я все-таки думаю, что вам следует писать стихи. В них я узнаю вас, а вы в последнее время так изменились, что я вас перестала понимать!" Я: "Что вы хотите сказать этим? Мне кажется -- я неизменная. Таково мое свойство". Она: "Можно вам задать один вопрос?" Я: "О, пожалуйста, я не боюсь слов". "Скажите, правда ли, что вашу новеллу вы писали не одна?" "Да, правда. Я писала ее вместе с Флексером, но я подписалась под ней, я за нее отвечаю". "Теперь я понимаю многое". "Что же именно? Если вы лично имеете по этому поводу что-нибудь против меня, то мне искренно жаль". "Я лично? О нет... Не будем говорить обо мне"... И она вдруг лопнула как долго игравшая бомба. Можете легко вообразить, что она говорила. Я долго слушала, не прерывая, затем тихо ответила, что всех этих слов я не принимаю, ибо тут говорится о личностях по поводу художественного произведения. Такой разговор не имел "raison d'être" {Смысла (фр.).}: "Но это не художественное произведение! Это пасквиль!" "Что же делать! Авторы часто в заблуждении неискоренимом!" Тогда она вдруг перескочила через "новеллу" и стала меня упрекать в грубости какого-то моего письма, в несвойственной мне грубости и греха против красоты. Я долго не понимала, о каком она древнем письме говорит, потом вспомнила, что вероятно это о том Минскому, которое мы тогда вместе написали. Я ей очень твердо ответила: "Зинаида Афанасьевна, позвольте вам сказать, если на то пошло, что я считаю это письмо единственно возможным тогда, настоящим и последовательнейшим. Я хотела достичь своей цели, к которой отнеслась серьезно и непоколебимо, -- и достигла ее. Может быть никогда я не писала такого письма". Она унеслась за облака, опять свела на красоту и на мою "бесцельную" грубость, и много еще кой-чего городила, но у меня уже нет сил ее вспоминать. Один намек ее мне понравился. Не помню, как он был формулирован, но заключался в том, что она твердо уверена, что я вас люблю и что полюбив вас, "нехудожественного" человека, я совершенно изменила своей природе. Каюсь, я чуть-чуть не сказала резкого слова, которое бы меня потеряло. Но в миг я сообразила и ответила так, очень просто и очень тихо: "может быть, вы и правы... Только нельзя "изменить своей природе" и каждое человеческое действие или чувство рождается только благодаря этой природе и объясняет и подчеркивает ее. И лучше судить о природе человека по фактам, по чувствам, чем с упорством разъединять и то, и другое". Передаю вам все с той искренностью и точностью, на которую только способна. В эту секунду я прямо желала, чтобы она знала все о нас. Мне казалось это ослепительно прекрасным и высоким. Бывают ли у вас такие ощущения? Не могу передать вам, как вас люблю. Вот в такие ночные одинокие часы я люблю вас до слез, до ужаса, я бы хотела принести вам какую-нибудь гигантскую жертву, пострадать за вас, чем-нибудь высказать ту силу чувства, которой полно мое сердце. Вы и есть мое сердце. Когда-то я знала много хороших слов, а сию минуту ничего у меня нет, кроме моей любви, такой сосредоточенной, что вы не можете ее не чувствовать. Да, хочу теперь, чтоб вы чувствовали, хочу заниматься только моей любовью, не думая о вашей. Как я вас люблю, много, много, крепко -- с целый свет люблю... Вот до детских слов договорилась... Но люблю, люблю, люблю.

[Приписка сверху:]

Необходимо, чтобы вы мне написали словечко.

84

23 ноября 1896 г.

(после истории с письмом М.П.)

Мой дорогой мальчик, я сегодня совсем больна, едва живу. Я уже чувствовала, что это скверно. Но я люблю вас чрезвычайно и хочу, чтоб между нами был такой союз, как если бы малейшие дела наши внешние, как внутренние, были сплетены неразрывно. Чтобы каждая ваша удача и неудача были действительно моими и чтобы мы никогда не спорили, а вечно и во всем уступали друг другу. Вы согласны? Вот увидите, как я за это примусь. Люблю одного А ма, хочу, чтобы между нами отныне не было ни одной ссоры. Ваше дело слушаться... и мое тоже. Вот тогда будет хорошо. Ой, как голова болит! Люблю вас крепко и обнимаю без конца.

Приходите сегодня корректным, у нас Барановские32, и Лида написала, что она будет "очень, очень рада, если после стольких лет увидит Акима Львовича".