Попробывал было итти — не несут проклятые ноги, дрыгают только, а вперед ни на вешку. А домой ему надо. Зачем, для чего — не знает. А надо, до смерти надо.
Попробовал на брюхе ползти — неподатно, хоть разорвись.
Бился, бился Степан, сел опять на канавку и заплакал. О чем заплакал — не знает, только слезы так вот и льют-ливмя. В голове одно клином — хоть как бы-нибудь добраться.
Подожду, — решил. — Дорога большая, от города конем попутчика не будет ли, — подумал.
Подумал он, глядь, и едет кум Корней из Косагорки.
— Кумяга, родной друг, подвези, ввек не забуду, — взмолился Степан, и вид у него такой был, словно он тысячи верст прошел, тысячи лет долгих, усталый, тяглый, задрипаный. А кругом все зыбило, качалось, вертелось, ломалось, кружилось — следы вихря куда-то, далеко улетевшего, Степана на большой дороге оставившего. Жизнь, земля зыбались, как море у Соловецких, что пришлось видеть Степану в молодости однажды.
— Аль усталому мужичку и хрен ноша, — сшутил Корней. — Ну, садись.
Поехали, и рассказал кум Корней Степану вот что:
— Ездил это я, брат мой, в город. Жена, значит, на курсах, — так проведать. Сам знаешь — мужику без бабы, день за год… Натура… Так… Ну, и красота, парень, житьишко бабам в городе! Вздыбился я было по началу, как завольничала, да вижу напрасно — баба, брат, дело сурьезное… И — да, брат. Откуда што берется, ей-бо… Не узнал прямо бабу — а и всего полгода… Увезла парнишку с собой недельного — тосковал, думал бросит… так што ты, друг, думаешь… займется, аль собранье там — шасть его в особое место, в роде как бы приюта, — няньки там, и все такое — зд-а-а-ровый растет. Вот, брат, дела-то. По-моему, всем бы так надо… а?..
Революция — жернов. Всыпал в засыпку великий мельник, время, зерно-человека. Бешено крутит жернов колесом истории, жизнь перемалывая, и как на мельнице крупен размол от быстроты, так и тут: не все задевает крушительный жернов. Проскакивают люди-зерна цело, нетронутыми, что бы после сквозь сито лет просеянными выйти в отруби, на корм скоту.