— Чай, она не умирает. Покажусь, когда надо. У ней всё под рукой.

Двор у Крашенинников попрежнему загромождён был синими ворохами. И хотя за старым пряслом зеленел яблочный садик, заросший густыми плетями ежевики, этот двор всегда пугал меня своими ядовитыми отбросами. Теперь здесь всё было в запустении, а изба казалась нежилой и облезлой.

В сенях было темно, пахло чем‑то терпким и едучим. Учительница молчала и как будто растерялась. Когда Паруша распахнула дверь в чёрную половину, мы с Иванкой бросились в чистую горницу. Дверь была старинная, массивная, обитая войлоком. Мы отворили её настежь, и учительница первая вошла в просторную, светлую комнату, загромождённую кадушками, синими столами, какими‑то инструментами и всяким хламом. В одном углу стояла круглая голанка, обитая железом, а направо передний угол с пустой деревянной кроватью был отгорожен дырявым пологом.

— Превосходная комната, ребята! Если её хорошенько вычистить и прибрать — лучшей и не надо.

Но мне эта изба не понравилась: казалось, что она пропитана отравой. Ведь все здесь задыхались от смрадных паров, желтели и медленно умирали. Старики уже в земле, а один из сыновей сбежал куда‑то на сторону. Костя после порки отправлен был вместе с Тихоном и Олёхой в стан. Возвратился он оттуда больной, весь опухший, с подвязанной рукой, с выбитыми зубами. Он не выходил из избы, а молодуху его встречали только у колодца.

Паруша вошла вместе с Костей в горницу, как хозяйка, и стала распоряжаться, словно дома.

— Вот тебе, Костянтин, и жительница. Гляди‑ка, какое солнышко! Сейчас я пришлю невесток, они живо уберут отсюда весь хлам, выскребут, вымоют, проветрят… Кроватку я у Пантелея из съезжей возьму — железную, с пружинами. Девушке‑то негоже спать на деревянном рыдване. А стулья гнутые у Сергея Ивагина выхлопочу. Он, бес, скупой, да я сумею его умилостивить.

Костя стоял безучастно и молчал, словно пришёл со стороны. Пожелтевший, потухший, какой‑то забитый, он уже не был прежним Костей, хорошим песенником и приглядным парнем. Губы у него провалились, как у старичка, и в глазах застыл не то страх, не то боль.

-— Больше девушке негде головку приклонить, — гудела Паруша. — Платить тебе будет она — с ней и договорись.

Костя глухо отозвался: