XL

Мы опять живём в дедушкиной избе. Мне здесь было всё родное с младенчества, и даже тараканы после разлуки с ними казались старыми друзьями. Сёма, довольный нашим возвращением, напевал песенки без слов. Бабушка хлопотала около печи и, красная от жара, с ухватом в руках, улыбалась в дверях чулана и стонала, как больная:

— Вот и опять вы в своей семье. Оторвались, отделились, своим норовом отец‑то с матерью захотели жить, а вот испытание господь и послал. Благодать да радость — в тесной семье.

Так она добросердечно ворчала каждый день, внушая мне и матери свою житейскую мудрость. Она умела плотно сложившиеся истины деревенского уклада украшать задушевными словами, словно песню пела или былину рассказывала. А мать, с её поэтической душой, задумчиво улыбалась и как будто сама мечтательно пела свою тайную песенку.

Мы с матерью ютились в кладовой напротив избы, через дорогу. Вещишки наши несколько дней смердили дымом и особым, противным запахом пожарища. Я написал отцу короткое письмо без всяких словесных украшений, какие обычно нанизывал в письмах солдаток и старух. Я сообщил ему, что нас подожгли, что изба с коровой и курами сгорела, что жить нам у дедушки в деревне трудно: ведь мы — отрезанный ломоть да и лиходеев страшимся. Мы выехали бы из деревни сейчас же, ежели бы были деньги. Мы ждём от него денежного письма с нетерпением.

Дедушка уже не проявлял своей деспотической власти — не грозил ни кнутом, ни вожжами, не самодурствовал, не нагонял на всех страху, уж перед ним не ходили на цыпочках. Хоть бабушка Анна и величала патриархальную семью, но такой семьи в доме уже не было — она расползлась: мы до сих пор жили отдельно, Сыгней и раньше бегал из дому, а сейчас — в солдатах, Катя была замужем. Остались в избе только неженатый Тит и Сёма. Властный дед вместе с бабушкой в опустевшей избе с пустыми углами стал сохнуть, как дуб на корню. Он часто уходил на гумно, заросшее травой, или вместе с такими же стариками грелся на солнышке где-нибудь у амбаров и толковал с ними неизвестно о чём — вероятно, о старых блаженных временах к о теперешних чёрных днях, когда своевольные люди рушат вековой уклад.

Он как‑то не замечал меня, а мать презирал и брезгал садиться с нею за стол.

И мне было приятно видеть, как мать, не обращая на него внимания, без всякого смущения и страха ставила свою «мирскую» чашку на дальний угол стола, резала свой хлеб, и мы ели свою кашу.

Дедушка оглядывал всех за столом, словно не узнавал никого, и дрябло, с суровым смирением говорил:

— Вот, Анна… по грехам нашим… до чего дожили… Вон… — И дед тыкал пальцем в нашу сторону. — Вон они… как сор на ветру… И образ свой потеряли, и обвалялись, как в мусоре, и одёжа чужая, и слова чужие, как у отступников. Астраканцы!.. Чаёвники!.. Дворяне!.. А нет, чтобы в ноги поклониться, да не раз и не два… Да чтобы покаяться, да чтобы епитемью отстоять… А как пришла нелёгкая — так к отцу в голодный да холерный год. Господь‑то вот и покарал — сгорели. А куда опять приползли? Ко мне же со своим басурманским смрадом…