IX
День прошёл тихо и спокойно. Всюду слышался шорох и глухая возня во дворах. Я догадался, что это чавкают песты в ступах. Знойная гарь уже пахла пригоревшим хлебом. Отец не выходил из кладовой и возился над шлеёй, которую он купил для своей будущей лошади. Мать ещё чувствовала себя нездоровой и лежала на кровати. И я видел, что она мучается в этой пыльной и грязной кладовой и мечтает о том, о чём каждый день думал и я, — о незабываемых ватажных днях, о милых людях, об их борьбе и дружбе. И если отца в кладовой не было, она переспрашивала меня, что делалось ночью, слушала с радостной улыбкой и шептала:
— Как хорошо‑то, Федя! Тихон‑то какой распорядительный!
Когда я хотел пойти к пожарной, отец строго, но с необычной живостью остановил меня:
— Никуда не ходи, сынок! Сейчас я приведу лошадь от Паруши и поедем на ту сторону — к себе, в избу баушки Натальи. Нагрянет всякое начальство — и будет неисповедимая кутерьма.
К вечеру мы переехали на ту сторону, в одинокую избушку, вросшую в гору. Двор был попрежнему худодырый: плетень разобран на топку, а вместо него торчали трухлявые колья.
От Маши остался старенький стол, который стоял ещё при бабушке Наталье, и висячая бабушкина лампа да ккотик с чёрной иконкой и осьмиконечным медным крестом. И когда мы вечером сели ужинать, отец самодовольно расчёсывал пальцами бороду на обе стороны и, задирая на лоб брови, мурлыкал удовлетворённо:
— Ну, вот мы и в своём гнезде. Хоть и плохонькое гнездо, да своё. Подправим его, подновим. Зато с этого дня заживём самосильно: распоряжайся собой, как хошь. Свой голос в обчестве имеем, свой надел, своё тягло. Я уж и лошадёнку и коровёнку присмотрел. Сейчас, в голодное время, всякий норовит животину со двора долой погнать. Не робей, Настёнка, хозявы будем на зависть соседям. А ты, сынок, — ободрил он меня благодушно, — любую книжку читай: дедушка‑то руку сюда не протянет.
Мать через силу протирала стёкла, я помогал ей, но работа у нас не спорилась: я видел, что ей тяжело на душе. Она знала, что ничего хорошего ждать от нашей самостоятельной жизни нельзя, что деньжонки свои отец растратит безрассудно. Завистливые его потуги — быть похожим на справных мужиков и пощеголять в городском пиджаке, в жилетке — вызывали у неё отвращение. Но он не замечал её настроения, а грустное молчание её нравилось ему, как безропотная покорность.
В этот вечер она только сказала больным голосом: