Она послушно раскрыла ладонь, и новый двугривенный больно ослепил меня. Я схватил его и остервенело бросил к крыльцу.

— Да ты чего это… Федя? Чай, это — двугривенный. Сальца бы я купила… али сахарку…

Я дрожал от стыда и негодования, и мне было страшно, как бы не заметили проступка матери Прасковея или Гриша.

— Нищие мы, что ли? — сквозь слёзы засовестил я её, подхватив слова Прасковеи и Гриши. — Пойдём отсюда скорее!

Но мать тоже дрожала, и я чувствовал, что ей было мучительно стыдно.

— Ты уж, сынок, никому не говори… а то я с ума сойду…

— А ты гляди! Чего ты сделала-то? Словно маленькая… украдкой!

Она шла рядом со мною и виновато молчала. Я обернулся назад, остановился и помахал рукой Гаврюшке, чтобы он бежал ко мне, но он отрицательно покачал головой, не отрываясь от отца. Лицо его попрежнему было озабоченное и печальное. Опираясь на перила, хозяин надвинул картуз на лоб и внимательно оглядывал двор. Управляющий сутулился около его плеча и что-то объяснял ему, показывая пальцем в разные стороны. Бляхин, задрав котелок на затылок, внушал что-то подрядчице. Матвей Егорыч с Гаврюшкой стоял поодаль, у самой лестницы, и смотрел на пёструю толпу резалок и рабочих, которые шли на плот. Дробно зазвонил колокол на земляной крыше выхода, заросшей колючками. Этот колокол висел на столбе под перекладиной, и парень в бахилах, похожий на тюленя, сосредоточенно дёргал его язык за верёвочку. Меня всегда тянуло вбежать на эту горбатую земляную насыпь и научиться звонить так же дробно и певуче.

XXXV

По случаю приезда хозяина работы прекратили ещё засветло: колокол зазвонил на плотовом дворе весело и заливисто. В казарму резалки шли без обычной пляски и песен, но с криками и смехом, позвякивая ножами и багорчиками.