Сердитый голос Наташи оборвал мою угрозу:
— Эка, какой страшный! Подрядчица-то, поди, до смерти испугается. Она здесь — только собака. Порядки-то, чай, не подрядчица вводила: везде такая каторга.
Она подхватила мать под руку с другой стороны и почти понесла её.
— И как это, Настя, ты переносила эту ватажную пытку? Маленькая, камышинкой тебя перешибёшь, а ведь сила-то какая! Другие вон и головы не поднимали — подкашивало их. Уж на что опытная девка Галька, и та рук своих не уберегла. А ты — новенькая, свеженькая, словно заколдованная.
Мать совсем ослабела и едва передвигала ноги, но улыбалась сквозь слёзы.
— Вольность-то, Наташа, дороже всего. Я век бы здесь надрывалась, только бы не у свёкра жить да не под мужниными кулаками. А ты иди… я дойду… у меня — сынок… а то вычтут с тебя да штрафы наложат.
— А черт с ними! Я на них, на этих палачей, плюю. Мне хочется все промысла поджечь… чтобы званья не осталось. Верно, Настя! Живи так, как хочется. Без любви, без вольности и жизни нет, а только ад. Я вот однова пережила… насильников… Не уберегла себя для хорошего человека… Думала, не перенесу… утопиться хотела, да Харитон спас и приютил. А ты сколько дней да годов под насильниками мучилась! И перед тобой я хоть и на лошадь похожа, а выходит — слабенькая.
В казарме было тепло, как в бане, — так мне показалось с холоду. Мать всё время тряслась, не стояла на ногах. Тётя Мотя заохала, захлопотала над ней. Вместе с Наташей они раздели её, вымыли ей руки начисто, и я увидел впервые, как жутко разъела соль её пальцы: они казались мёртвыми, не двигались, скрючились, изорванные кровавыми трещинами и покрытые серой чешуёй. Тётя Мотя натёрла их рыбьим жиром и завязала тряпицами. Наташа подсадила маму на нары и уложила её в постель, потом сама промыла свои руки и смазала жиром. Ей, должно быть, тоже нездоровилось: она села на нары около печки и опустила голову на руки. Феклушка неустойчиво, едва передвигая ноги и раскинув руки, подошла к ней, села с ней рядом и прислонила желтоволосую голову к её плечу.
На нарах лежали больные женщины и стонали по-детски жалобно. Некоторые надрывно кашляли и задыхались. Кузнечиха попрежнему лежала неподвижно и молча. Я взобрался на свои нары и приложил руку ко лбу матери. Она пылала в жару, но не переставала дрожать. Я сидел около неё и не знал, что делать. Она открыла лихорадочные глаза и болезненно улыбнулась.
— Иди, Федя, читай… аль на чунках покатайся… а я полежу, отдохну. Ты не беспокойся… Я не простудилась — видишь, не кашляю. Это у меня так, от натуги. Иди, милый!