— Господи, страхоту-то какую говоришь ты, братец! — пропела Манюшка, всплеснув руками. — Чай, обидно, братец. Сердце даже заходится…
Павел Иваныч искоса взглянул на неё заплывшими глазами, подняв одну бровь, и отвернулся с презрительным равнодушием.
— Все — воры, — с угрюмым упорством повторил он и уткнулся бородой в отца, который слушал его молчаливо. — Каждый человек — вор. Сын ворует у отца, отец — у купца, а прислуга друг у друга. Молимся: господи, благослови! А в мыслях: что плохо лежит — лови. Знаю, и ты, Василий, вор, ну, только держись, замечу — башку оторву. Ты ещё молокосос: по крошке клевать будешь, чтобы с голоду не сдохнуть. Да я тебя вышколю, я тебе заместо отца буду.
Офимья вдруг подняла голову, повязанную кокошником, и повернула мёртвое лицо на мужа.
— Будет тебе грешить-то, Иваныч! — сказала она с монашеским смирением. — Не успел человек во двор войти, а ты уж — вор. Так убить человека можно. Ты сам норовишь с человека десять шкур содрать. А сына на улицу выгнал.
Жеребок поёжился и крякнул, но не разгневался, а только угрюмо огрызнулся:
— Пускай сам себе жратво добывает. У меня у самого сума кусочка просит.
Отец, красный от стыда и обиды, обливаясь потом, с занозой в горле пробормотал:
— Я, Павел Иваныч, никогда не был вором. Мы в строгости жили. А ежели бы рука соблазнилась, топором бы её отрубил.
— Толкуй с досады на все Исады! Я сам под барином жил, сам с мужиками бородой связан. Знаю, каким крестом крестишься. Хорошо, что от тебя не ладаном, а назьмом воняет. Такой ты мне и нужон. Машарка! — вдруг крикнул он с свирепым удальством, вскидывая пёструю бороду и сверкнув звериными глазами. — Машарка! Посылай Душку за полштофом!..