Я рванулся к двери и выбежал на двор. Под вешелами Степанида-яга тяжело шоркала своими разбухшими ногами в высоких резиновых калошах. Как всегда, она басовито бормотала что-то сама с собою. Из открытых окон комнаты причитал голосок Манюшки, а кроткий голос матери виновато оправдывался. Дунярка надорванно крикнула: «Мамынька, милая, не казнись!..» Вдруг отвердевший голос матери решительно прозвенел: «Нет, Марья Васильевна, бить я его не буду… Мы и так биты-шиты да стёганы…»

Я обошёл вешала и на другой стороне, у навозника, лицом к лицу встретился со старухой. Она стояла в рыбьей гуще и улыбалась мне полынными глазами. Две седые косички, связанные тряпочкой, свешивались на плечи. Парусиновый фартук был густо пропитан жиром и рассолом, и в разных местах соль шершавилась рыжими пятнами. Я уже привык к смраду, и Степанида не казалась мне такой зловещей ягой, как в первые дни.

— Ну что, мышонок? Замяукала кошка, а ты наутёк? Храбрый-то какой!

— А мне нечего перед ней каяться, — враждебно надулся я. — Пищит, как нищенка, и всё прячет да таится…

Старуха пристально смотрела на меня и слушала внимательно, растирая усмешку изуродованными, в болячках, пальцами.

— Вот ведь беда какая! А ты и расстроился? Долго ли обидеть человека-то… — У ней что-то забурчало и захрипело в горле. Она смеялась. — Взъерепенился! Заноровился! Обиделся! Тушкан тоже, должно, обижается, ежели за ним собака гонится. Худо, паренёк, худо! Не обижаться надо, а так расплачиваться, чтобы на душе вольготно было.

— Воровать, что ли? Аль тоже в ихних вещишках копаться? Скажешь тоже!

Лицо её оживилось, а глаза помолодели. Она поманила меня искалеченным пальцем.

— Ну-ка, ступай сюда! Не съем. Не бойся, я добрая, даром что уродина. — И хрипло закашляла от смеха. — Это меня черти в аду такой красавицей зажарили. Вот работища-то чего с человеком делает! — Она потрепала меня по плечу. — Хитрить умеешь? Нет? А в дураках оставлять? Тоже нет? Ну, вот и улепётываешь в обиде. Я ведь и сама такая была: обижалась-обижалась, плакала-плакала, а когда за ум взялась, было уж невмоготу — калекой стала. Ты её, Машку-то, разок-другой перехитри — она сама хитрая, — чтобы она дурочкой себя увидала, ну и скиснет. Ты у Душки поучись: она всякого вокруг пальца обведёт.

Говорила она необычно — не так, как говорили другие женщины. Её голос и слова дышали мстительной злобой, но в грубом и дряблом голосе слышалось раздумье. Удивила она меня своей словоохотливостью. Встречал я её каждый день, но она держалась обособленно, враждебно и всегда что-то невнятно бормотала. Мы часто видели её в тёмных сенях, где густо висела разделанная рыба, но видели только её спину в грязной рубахе без рукавов и две седые косички, связанные тряпочкой. Манюшка и Дунярка называли её «ягой» и «ведьмой» и боязливо шептали: «Так и ждёшь, так и дрожишь от страху: того и гляди сглазит, аль порчу нашлёт…» Но сейчас она оказалась не такой жуткой, какой чудилась раньше. Передо мной была не забитая и отверженная старуха, а упрямый, отстаивающий право на жизнь человек. В ней чувствовалась сила и оскорблённая гордость, поэтому, вероятно, и к людям в нашем дворе она относилась с высокомерием.