— Тятяшка-то у тебя фертиком ходит, как в зеркало глядится. Таким нет удачи. А мать — ушибленная. Должно, били её кому не лень…
Я с охотой сообщил ей:
— Она мёртвенького скинула и стала беситься. В семье она за всех ворочала. Отец-то всё на ней вымещал.
Степанида покачала головой и погрозила пальцем:
— А ты не хвались материной бедой. Не тот хорош, кого бьют, а тот, кто сдачи даёт. Будь я сейчас молодой, уж я показала бы себя. Мать-то, верно, на ватагу поедет? Замордуют её такую. Я двадцать лет там маялась. И вот — без рук и без ног. А за милостыней не пойду. Меня рыба-то и до могилы не оставит. Я мастерица. Рыба меня любит.
Она захрипела от смеха и с натугой пошла от меня в гущу висевшей рыбы.
После этой встречи со Степанидой совсем иными стали казаться мне и Манюшка, и Дунярка — маленькими, ничтожными. Их торопливая суета, певуче-вкрадчивые слова и ласковые улыбки были неприятно-приторные, наигранные. Манюшка не только не сердилась на меня, а встретила нежным кудахтаньем. Она сидела за столом и вышивала разноцветным шёлком бархатный подрушник. За этой работой она сидела каждый день — готовила подарок «часовенной общине». Дунярка сидела рядом с ней и бисером шила лестовку. Она статилась, как взрослая девка, и улыбнулась мне, как ребёнку. Мать продолжала сучить чалки, и по её согнутой спине и судорожным движениям рук видно было, что она утомилась. Я взял её руку и посмотрел на ладонь. Она была кроваво-красная, покрытая серой чешуёй.
— Больше не надо, мама. Наработалась. Без рук останешься.
Она растроганно посмотрела на меня и виновато запротестовала:
— Нельзя, милый: завтра надо отнести урок-то. Не отнесу — работу потеряем.