Могила страшна11.
Он любит повторять это -- с ударением на страшности могилы, в глубине ухмыляясь на чистоту веры; в "пепельно-холодное" бессмертие христианства Розанов не верит, он верит в жизнь бесконечную в рождениях, в таинственном шепоте вечно деятельного пола. Прикованный постоянно горящим вниманием ко всему сочно-жизненному, полнокровному, плотскому, он сильно развитым, изощренным чутьем жизни отвертывается от всякого дыхания смерти, как не старается увидеть здесь что-нибудь реальное, особенно в ранних произведениях, как не усиливается понять и осмыслить правду смерти.
"Бедные мы люди, что мы понимаем в религии? Если человек так благ, что бросился бы, что продлил бы, что раздвинул бы в бесконечность восторг последнего утешения, то... то "философский камень" не найден и смерть "не" побеждена, как утверждают "слова, слова, слова". Она владычественна не только здесь и сейчас, но владычественна как какая-то правда, как какой-то абсолют наравне с абсолютом жизни. Но тогда существенно неправильны наши унитарные религиозные представления.
Се, жених грядет во полунощи...12
Вытекают два лица: полунощное, полуденное; несущее смерть, несущее жизнь -- не как силы только, но как две абсолютные правды. Значит, не только есть страдания и нас постигает смерть; есть, значит, правда смерти и страдания, красота умирания, красота болезни... Человек постигает красоту одного, красоту другого. Но потому это, что сам есть синтез и одной красоты, и другой красоты: он родился -- вот первая красота в нем, но он еще умрет -- и это тоже есть в нем. Святое рождение, святое "успение"; и если они слитны в человеке, тем паче они могут быть слитны в Боге. Тогда полярность мира снова сливается в экваториальное единство, остается одно Лицо Божие, без противо-"грядущего" Ему "полунощного жениха". Но то ли это Лицо, "победившее смерть", которое мы исповедуем? Нет и нет -- смерть от Него же и даже она есть Его дыхание, как есть Его же дыхание жизнь и рождение. Правда, ведь и сказано в Апокалипсисе: "Аз есмь Альфа и Омега, первый и последний"13. Но тогда причем здесь идея "смерти" как наказания "за грех"? Смерть есть дыхание живого синтетического лица -- она есть правда, она есть святость, по крайней мере в том смысле, что божественна, как жизнь; тогда и ее дроби -- болезни -- святы же. Но тогда получается мистический узел вселенной в сплетении горгон и света; и тогда опять, значит, не верны, совершенно не верны все построения наших "слов, слов, слов". Мы исполняемся религиозного страха; страх получает место в мире как закон, и притом не греха вовсе, но и чистейшей святости" {С юга, "Литературные очерки. Сб. статей", 1902 г., с. 183.}.
"Но, Боже, и вере могила страшна!"
Узоры от этих изощрений рисунка стираются, канва его не выдерживает и прорывается, и обнажается пустота, страх выглядывает оттуда ничем не прикрытый, неверующий... Подбадривания, самоуговаривания, самовнушения бледнеют, поникая в бессилии, и чем дальше в глубь своих изысканий идет Розанов, тем голос их глуше, насильственнее, искусственнее, тем решительнее и обнаженнее отвертывается Розанов от смерти с откровенным неверием в ее правду. "Вот, я вспоминаю младенца: эту выявленную мысль, Божию мысль -- в плоти создания своего, в улыбке невинности и чудной безгрешности. Как уже заметил тонко Достоевский, для понимающего человеческую природу нельзя без слез смотреть на младенца или, как ту же мысль высказал и старик Гете, нельзя смотреть на него "без переполненного сердца". Откуда это, тоже, пожалуй, трансцендентальное сердцеволнение в нас? Ибо что нам ребенок? Чужой, беспомощный? Но как-то, глядя на него, мы и в себе пробуждаем как будто видение миров иных, только что оставленных этим малюткой, ведь поэту же пришло в голову стихотворение:
Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез...
и еще далее: