О, бурь заснувших не буди:

Под ними хаос шевелится10.

Розанов именно хочет разбудить эти бури, хочет расшевелить древний хаос, чтобы глубже, дальше врезаться в живое "чрево", в сокровенное нутро жизни, он запрашивает его, запрашивает страстным шепотом, волнуясь, задыхаясь, трепеща. Здесь он роет свой клад. Розанов любит жизнь "карамазовской" любовью, понимает ее "карамазовским пониманием". "Тут не ум, не логика, тут нутром, тут чревом любишь, первые свои молодые силы любишь"... "Жизнь полюбишь больше, чем смысл ее, непременно так, полюбить прежде логики, и тогда только я и смысл пойму. Вот что мне уже давно мерещится". "Половина твоего дела сделана, Иван", -- утешает Алеша брата. Но для Розанова здесь не "половина дела", здесь все, вся его сущность, без другой половины не только он может обойтись, но и не нуждается вовсе в ней. Он и не нуждается в спасении, не хочет "воскресить мертвецов", для него все здесь, в этой первой половине: и благодать, и спасение, и Бог, все в этой любви "нутром и чревом". Горестный вопрос Алеши: "Чем ты любить-то их будешь?" -- не действителен для него. Иван в отношении Европы с ее дорогими покойниками, это -- Розанов в отношении к христианству, Алеша -- в его любви к жизни -- истинный христианин в своих алканиях "второй половины", того, "чем полюбить жизнь". Реализм Розанова -- мистически углубленный реализм. Он проникает до самых корней жизни, тогда как различные виды рационального и поверхностно-позитивного реализма беспомощно цепляются только за наружные отпрыски цветения растений, поднимающихся от этих корней. На поверхности современного рационалистически трезвого, легкомысленного, обидно ясного позитивизма плавают холодные, белые и желтые лилии знания и эмпирии, в своем же мистическом реализме Розанов нащупывает их корневые, загадочно уродливые изгибы в мистериях плоти, в тайне пола, и порою опускается так далеко, что кажется невидимым, чуждым реализму поверхностей, далеким от ее ровной и ясной глади. Мистические отсветы, загадочные тени бездонной глуби жизни примыкают к высокому изголовью всякого, даже безмятежно спящего реализма, по спокойному ясному лицу которого не всегда можно догадаться об их загадочно-молчаливом присутствии. Всякий реализм -- высокая башня над пропастью, но не всегда с высот башни видны темнеющие глуби, провалы и топи бездны низа. Очень неохотно оттуда обращают взоры к далекому подножию башни, и тех, кто осмеливается на это, кто заглядывает вниз, вскрывает исподнюю, глубинную реальность, заподозривают в отсутствии реализма, не понимают, осмеивают, с раздражением и с тайным страхом обзывают "мистиками".

И Розанова не поняли, не поняли прежде всего те, кому он мог бы более всего понадобиться, не поняли реалисты. Между тем настоящий реализм, который не может безнаказанно долго висеть без всякой опоры в воздухе, мог бы найти для себя прочную твердыню скорее всего именно здесь -- в мистическом реализме В. В. Розанова. Отсюда он мог бы повести более решительную атаку против враждебных ему идеалистических течений, имеющих несокрушимую вовеки, хотя и заслонимую во времени твердыню в Лике Христа. С другой стороны, правда идеализма не имела еще более страшного врага, чем тот, которого она приобрела себе теперь в простодушно благожелательном лице В. В. Розанова, врага тем более опасного, что атаку свою он ведет скрыто, запутанно, казалось бы, восстает он только против исторического христианства, как друже-враг, восстает с именем Христа на устах.

"Христианство не удалось", и вот Розанов, радея Христу, вносит маленькую поправку, от Христа же, ведь поправку-то, чего же, казалось бы, бояться тут. Он хочет согреть "каменное христианство" теплом земли, плоти, животности, бого-животности, согреть лаской любви, семьи, семейственности. Он хочет на место "камня Петрова", и даже хотя бы на самый камень поставить "ясли", "семью", созвать "волхвов с Востока", "животные стада", чтобы они надышали тепла жизни, радости бытия, хочет ввести в христианство "универсально-родильный дом", каким представляется ему Библия, ну, пожалуй, включить культ Астарты... Ему хочется оземлянить, оживотворить, приобщить плоти -- христианство "безземного неба" оторванного, опустошенного, изозлившегося и ослабевшего около себя духа...

"Центр души лежит в поле и даже душа и пол идентичны", -- говорит Розанов в статье "Из загадок человеческой природы". "Самое существо человека теистично и нельзя "дышать" и не "молиться"". Религиозно само дыхание жизни, самое ее естество. Из стремления теитизировать пол у Розанова не вытекает обожествление жизни, жизни, рождающей новую жизнь, жизни, бесконечно растущей в плоти мира, в тайне пола.

"Вы хотите теитизации бытия; "мир -- от Бога": однако поверхностно или в глубине? Вы поставили образ Божий около дома: естественно, что дом наш и не светится им. Внесите этот образ в дом -- и он станет храм, "домом молитвы" наречется. Но "дом" бытия нашего на дне брачного завитка: если там Бог -- мир храм, и никогда вы не постигнете, и ничем вы не достигнете, чтобы мир был "Божий", если оттуда вынесете образ Божий и поставите "около", на крыше, "кроме храма" и вообще где-нибудь "инуду"" {Семья как религия, "В мире неясного и нерешенного", с. 61-62.}.

В мистериях пола Розанов приводит жизнь к соприкосновению с "мирами иными" и здесь, в потемках своих мистически углубленных чувствований, сливает ее с Богом, отождествляет естество с Божеством, теитизирует природу и натурализирует Бога. Не находя удобным и в этом пункте выйти за пределы Христова учения и только оспаривая историческую прививку его и историческое толкование, он пантеизирует христианство, пытается удержаться таким образом на крайнем сгибе его, но, естественно, не удерживается фактически и сползает неминуемо, словно нехотя, через иудейство к язычеству. Мистический пантеизм Розанова неслышно, нешумно, не открыто, хотя и не скрыто, -- вытесняет из его религиозного сознания элементы христианства, вытравляя их и обесцвечивая... Розанов с изумительной тонкостью, с невозмутимостью, не то детски наивной, не то старчески лукавой, нейтрализирует сущность христианства, растворяя его в иудействе и затем в мистическом пантеизме Востока. Выметая исторический сор, он выметает с ним все содержимое.

Замечательно, что и Богочеловечество Розанов понимает совершенно пантеистически, хотя и мистично. Мы видели, что Богочеловек "читается" им как "полная мысль сфинкса". Богочеловечество для него -- вне Христа и как бы даже совсем не нуждается в Нем, Его поглощает "радостная улыбка сфинкса". Но это "маленькое соображение" тонет в его "новой концепции христианства", так же, как и многое в этом роде, будто случайно вкрапленное. Пантеистическое богочеловечество Розанова очень легко может быть перевернуто в человекобожество, что фактически, как увидим далее, и делает Розанов, делает, как всегда, неслышно, прячась в прихотливо изогнутых завитках полунамеков, в тумане художественных символов. Человекобог Розанова чужд байроновского гордого вызова, дерзновенной гордыни ницшеанского сверхчеловека, он смирнее, но поглубже, загадочнее, и, прячась в тени христианства, страшнее грозит оттуда.

Мистический пантеизм Розанова напоен страстным дыханием животного начала, в котором живет Бог, "ищи Бога -- в животном" -- такова влекущая его назад от христианства -- мысль сфинкса, Бог-животное -- вот Бог Розанова. Земля цветущая, рождающая, насыщенная ароматом жизненности, семейственности, плодовитости, властно зовет его к себе, ее могучие питающие сосцы вдохновляют, чаруют, умиляют Розанова высшим, новым, богооткровенным умилением.