"Там, где новое умиление, и при этом не только разнородное со вчерашним, но и такое, от коего вчерашнее умиление "брезгливо и богохульно отворачивается", очевидно, есть росток и нового Бого -отношения, Бого -связуемости, Бого- взыскания. Ибо, где молитва, там вера, и если она не на "север, север", как была всегда, то будет на "юг, юг и юг", где никогда не была. Теизм раскалывается. Прежний теизм падал лучом с неба на землю и обливал ее. Это одно отношение, и оно на первый взгляд кажется высочайшим. Земля пустынна; земля голодна; земля холодна. И земле -- холодно! голодно! ее не греют эти какие-то только ласкающие лунные лучи. Мы идем по голодной и холодной земле и, прислушиваясь к ее разговорам, ее собственным из нее рожденным, улавливаем между ними, большею частью суетными, один... Теплота. Свет. Правда. Религия. Нет великолепия, истинная простота, даже и не оглядывающаяся на себя. Следя, мы видим, что наша показавшаяся темною земля из каждой хижинки, при каждом новом "я", рождающемся в миру, испускает один маленький такой лучик; и вся земля сияет кротким, не длинным, не достигающим вовсе неба, но своим собственным зато сиянием. Земля, насколько она рождает, плывет в тверди небесной сияющим телом, и именно религиозно-сияющим. Главное это собственное, и опять это -- греет. Тепленькая земля, хотя летит в тверди ужасающего холода. И вот восклицание Кириллова (в "Бесах" Достоевского), пожалуй, получающееся до конкретного совпадения. "-- Богочеловек?

-- Человекобог. В этом разница.

-- Уж не вы ли и лампадки зажигаете?

-- Это -- я зажег".

Теперь вопрос остается почти только в том, как устроить свои лампадки. В матери-земле вырывать ямки, обделывать камешком, вливать елей, вставлять фитиль: пусть горят всю ночь. Ничего воздушного. "Воздушное" принес папа и сам повис с ним в воздухе. "Хоть бы землицы под ноги, мучусь я!" Но уже "землицы" не нашлось для отвергшего землю" {Границы нашей эры, "Семейный вопрос в России", т. I, с. 51.}.

Земля, "насколько она рождает", светится для Розанова собственным религиозным светом, она из самой себя излучает божественность, святость, творит Бога в сиянии лучей своих. Она религиозно свята, по самой природе естества своего, свята стихийно, просто, "даже и не оглядываясь на себя", свята святостью первоначальной невинности, детской безгрешности, свята и светла, потому что в конце концов себе довлеет, живет своей внутренней святостью, сама освящает себя и освещает собственным светом. "Главное -- это собственное, и опять это -- греет". "Богочеловек? -- Человекобог. В этом разница". Человекобогу и лампадочки горят, свои лампадочки, внутреннего святения, изнутри, из земляных недр, из глубин исподней, мистической реальности. Замечательно, что, желая быть последовательным, провести свой мистический пантеизм во всех осложняющих его преломлениях, Розанов не отказывается принять в конце концов и "папу" и повисшее в воздухе, оторвавшееся от мистических корней, живых питающих сосцов жизни, христианство, но уже, конечно, преломляя его в своей призме, освещая его теми слабыми, бледными лучами отраженного света земли, которые на него, хотя чуточку только, а все же падают. Он оборачивает его к горячим лучам своего всегреющего солнца -- Бого-животной жизни, здесь ничто не исключается, все живое, и даже самое чахлое, поскольку живет, живет тем же солнцем...

"А впрочем..., -- пишет он далее там же, -- впрочем, так как самая суть нового теизма лежит в поклонении "даже и пауку, ползущему по стене", то само собой в благостном круге новых лобзаний содержится и папа как крошечный эпицикл в огромном цикле" {Там же, с. 52.}.

И из-за этого мягкого, ласкающего света лампадочек, земных лампадочек, что горят по ямкам, вырытым в матери сырой земле, вдруг раскрывается нам загадочное лицо автора, но почему-то улыбающееся, улыбка сияет и свет, ласковый, греющий, лучится из нее, но почему-то становится странно... и страшно, жутко, хотя лампадочки светят и все спокойно... черный лик Спасителя в далеком углу совсем почернел, закрылся дымкой лампадного света из земли... Сам-то он уже не светит.

Богоживотность, религия чрева плодоносящего, чрева рождающего, земли, светящейся собственным светом, излучающего Бога из огненных недр своих, далее, вера в "здешнюю вечную жизнь" на место веры в "будущую вечную", "ранняя бесконечность" рождения в Вифлеем на место "поздней бесконечности" воскресения Христова -- все это растворяет христианство в мистическом пантеизме Розанова. Розанов пантеизирует христианское Богочело-вечество, превращая его в Человекобожество, в Богоживотное египетского сфинкса, он натурализирует и христианское личное бессмертие, превращая его в пантеистическое бессмертие бесконечного рождения, бесконечного обновления изначального, вековечного древа жизни, которым вечно побеждается страшное "жало смерти". Христианская вечность превращается здесь в естественную бесконечность.

Но не следует упрощать понимание бессмертия у Розанова, оно гораздо сложнее, цветистее, интимнее абстрактной и невольно несколько рационализирующей его -- нашей формулировки. Легко вообще огрубить, опасно рационализировать пантеизм Розанова, в основе своей глубоко иррациональный, психологически очень сложный и художественно тонкий. Такого своеобразного пантеизма, мистического в своей сущности, не знала еще история.