Но нельзя же стоять на посрамление проходящих. Надо войти. Ему припомнилась кротость царя Давида, Руфь на ниве Вооза; он перекрестил себе пуговицу и скрипнул дверью.

В комнате было накурено. На столе в беспорядке стояли вчерашние бутылки, на донышке которых темнели остатки жидкостей, известных на Руси под именем иностранных вин. Грязный самовар, уставший кипеть, порою печально всхлипывал. Направо в углу, у печки, стоял колоссальный сундук, а поверх него, на старых «Московских ведомостях» были разостланы пёстрые принадлежности какого-то костюма, обшитого скверным позументом и ещё более скверной бахрамой. У стола, в куцем сером пиджачке, сидел невзрачный, взъершенный, коротенький господин с папиросой в зубах, мастеривший какую-то необычайную шляпу. При входе гостя он оглянулся, — и гость тотчас сообразил, что это «он сам».

— Имею честь рекомендоваться, — пролепетал он, прижимаясь спиной к двери, — семинарист Конкордий Архипелагов…

Несмотря на слабо-трепещущий голос, и скромный вид вошедшего, Крутогоров сразу поднялся со стула — до того впечатление было грандиозно: — казалось, в комнату вошёл человек долго лежавший под прессом, бесконечно вытянувшийся кверху и книзу. При слове «Конкордий» — стакан звякнул в унисон, и в окне что-то задребезжало даже…

— Чем могу служить? — спросил Крутогоров, и тотчас же прибавил, — Прошу покорнейше садиться.

* * *

— Не изволил ли вам говорить что-либо обо мне почтеннейший Семён Александрович? — спросил Архипелагов, конфузливо глядя сверху на актёра. Его ужасно стеснял рост: кажется, чего бы он не дал в эту минуту, чтобы умалиться.

— Нет, — с недоумением ответил Крутогоров, — а что-с?

— Почтеннейший Семён Александрович говорили мне, что передадут вам о моём страстном желании…

Он заикнулся, словно подавился.