— Ну, что ты! Что с тобой! — лепетала она, теребя его ручонками за щёки. — Отчего ты вчера другой был?

Он смотрел прямо ей в глазки, в эти чудесные, чистые, милые глазки и такие смутные мысли волновали его:

«На кого ты, дьявол, покушаешься, на кого? — думал он. — На этого ангела, ребёнка милого, чудесного. — Да нет же, не дамся я, не дамся, нет, — я буду, я буду стоять на своём, ну что же, что он мне может сделать? Ничего! Ведь не отравит же он меня, а ко всем его подлостям я совсем равнодушно относиться буду».

И он старался успокоиться, он силился себе представить, что всё хорошо и благополучно. А между тем его руки дрожали, в голове путалось. Вместо радужных цветов всё стало сереньким, аппетита не было никакого. Роль, — те несколько слов, что говорит командор, — заучивалась так туго. Его беспокоило именно, что это была статуя, что тут гораздо больше можно подвести актёру каверз, чем в любой живой роли. И сердце так сжималось, зубы стискивались, и даже на ласки Лизуты он не мог отвечать как всегда…

* * *

Весь вымазанный мелом, в картонном плаще, стоял он перед ржавым зеркалом и вглядывался в глупую фигуру. Белки глаз стали совсем красные, от контраста с белой штукатуркой щёк. Силы его окончательно оставляли. Колени тряслись, меч в руке ходуном ходил. И на сцене-то он давно не был, да и этот Сморчков…

А народу тьма-тьмущая — бенефис чей-то. За кулисами особенное бенефисное оживление. Плотники, и те словно попригладились. В уборных на столах водка и закуска. Сорокапятилетний дон Жуан, изрядно подвыпивший, мрачно смотрит в пространство, покручивая наклейные усы. Пахнет жирными красками, лаком, пивом и табаком. Старый, давно ему знакомый запах…

У лесенки уборной встретился ему Сморчков.

— Хи-хи! — засмеялся он. — Позвольте поздравить с первым дебютом. Как-то вас публика вызывать будет…

Он ничего не ответил, а осторожно переступая, чтобы не продавить плаща, пошёл на сцену.