— Зачем раздражаться, — хладнокровно заметил его сосед, лысый старик, наевшийся и упившийся, внимательно рассматривавший перед тем чеканку маленького кубка, который ему не удавалось обвить белой лилией, из числа тех благоухающих цветов, что были разбросаны по столу и ложам. — Ты исполняешь свой долг по отношению Рима и цезаря. Философы говорят — долг это всё. А свои убеждения ты можешь схоронить куда-нибудь подальше, — ну хоть утопить на дне той чаши, которой место скорее на столе, а не на полу, — а на полу она будет лежать до тех пор, пока ты не позволишь рабу поднять её, сам же он не посмеет этого сделать. — Тебе скорее надо радоваться.
— Чему? — удивился прокуратор.
— Тому, что у тебя идёт дело к миру. Я говорю об Ироде.
Пилат поморщился.
— А! Я знаю, — продолжал собеседник, — что ты его недолюбливаешь. Я знаю, что это не человек, а подонки человека, — так, какой-то осадок и грязь. Он женился на жене своего брата…
— Вдобавок она ему племянница, — добавил прокуратор.
— Да! Конечно это кровосмешение, и кровосмешение самое гнусное… Таких людей надо бы швырять с Терпейского утёса, потому что это гораздо хуже чем обольщение красавицы-весталки… Но, прокуратор! Надо вооружиться философией! О, философия великая вещь! Ты его можешь презирать, ненавидеть до глубины души, — но ты должен ему миролюбиво протягивать руку. Ты можешь не любить своего товарища по легиону, но когда войско идёт в битву, ты будешь служить одному с ним делу и помогать ему в случае опасности. Ты никогда не хочешь отличать личных чувств от того, что требует государственная служба. Так, Люций?
Третий собеседник, лежавший с закрытыми глазами, внезапно открыл их, посмотрел на спрашивавшего с тревожным испугом разбуженного человека, и кивнув утвердительно головою сказал:
— Ты правду говоришь.
Прокуратор чувствует, что он совсем болен. Во рту нет вкуса, в голове боль и жар. Он как-то смутно спал всю эту ночь. В мыслях всё вертятся стихи Горация те, что он читал по утру — и почему-то всё этот стих: