Авдотьина изба стояла недалеко от церкви, на пригорке, среди богатых домов. До смерти Степана, кешкиного отца, семья жила зажиточно и сыто. Изба была пятистенная, на две половины. Раньше ее занимали целиком сами: в одной половине жили бесхитростной, но прочной крестьянской жизнью, другая же, чистая стояла прибранная от праздника до праздника, восхищая бобылей и бедняков простеночным зеркалом, гнутым диваном и затейливой громоздкой керосиновой лампой.
Но со смертью Степана ушли из дома довольство и сытость, и теперь эта половина отошла под земскую квартиру, которая кормила Авдотью и ее двух детей — десятилетнего Кешку и тринадцатилетнюю Палашку.
Каждый наезд начальства приносил Авдотье и Палашке много беспокойства, но вместе с тем давал ей лишний заработок теми чаевыми, которые перепадали ей, а особенно бойкой и лукавоглазой Палашке.
Но в самое последнее время, вот с тех пор, как в далеком губернском городе, куда увезли однажды мобилизованных парней, завелось что-то темное и беспокойное, с тех пор, как часть этих парней убежала из грязных, нетопленных казарм в сырые пахучие дебри тайги, авдотьина чистая половина была заселена постоянными жильцами. В Максимовское пригнали две роты солдат и начальство поселилось на земской квартире.
Для Авдотьи и Палашки началась страдная пора. Офицеры, а их было трое — поминутно гоняли их то с самоварами, то за молоком и яйцами на деревню. Вечерами, когда после дневных шатаний по деревне солдаты забирались в избы, где они потеснили хозяев, и там гнездились ко сну, авдотьины постояльцы заводили игру в карты и до поздней ночи томили то ее, то Палашку яичницами-глазуньями и розысками по соседям кислой капусты или соленых огурцов.
Кешка в этих хлопотах вертелся без пути. Его постояльцы пользовали порою днем, когда нужно было послать какую-нибудь записку к рыжему коренастому ефрейтору Охроменке, почему-то поселившемуся на другом конце села. Поручения эти Кешке давал самый молодой из офицеров, Семен Степаныч, который покрикивал на него полудобродушно, полустрого и часто невесело шутил с ним.
В первые дни, как пришли в Максимовское солдаты, деревня нахмурилась, насторожилась, и стала как-то вся сразу на-чеку. Мужики попрятались по избам, солдаты молча приглядывались к максимовцам и все как будто чего-то ждали. Да и максимовцы притаились и приготовились ждать — что из всего этого будет.
Кешку приход солдат обрадовал. Грозное оживление, которое они принесли с собою в село, серые группы их, слоняющиеся по широкой улице, и незнакомые странные повозки с какими-то еще более незнакомыми, еще более странными ящиками на них будили в нем волнующее любопытство и заставляли его вертеться возле них, расспрашивать, слушать и глядеть широко открытыми глазами.
Вскоре Кешку знали уже почти все солдаты, а Охроменко начал его часто кой о чем расспрашивать.
Хитрый ефрейтор, в говоре которого было мало украинских певучих тонов и который только изредка сбивался на «хохлацкое» произношение, ловил Кешку где-нибудь за избой, подальше от взрослых и расспрашивал как будто о пустяках, о чем-то нестоющем, но глаза его впивались в Кешку и точно буравчики сверлили его, и тот чувствовал безотчетную жуть, оставаясь один на один с ефрейтором.