Глаза его скосились в сторону окна с покорно-злым выражением виноватой собаки. Действительно, хоть он и не был еще уверен, то ли именно сказал Карбышев, что хотел, и то ли сам он услышал, что было сказано, но уже готовился к худшему. «Подлец Лабунский, — подумал он, неудержимо краснея, — и зачем только я тогда…» Карбышев молчал, и Батуев попробовал овладеть ситуацией.
— Отойдите, Дмитрий Михайлович, от окна, ради бога, отойдите, вы непременно простудитесь…
— Со мной этого не бывает, — возразил Карбышев и не шевельнулся.
Он смотрел на Авка, и ему казалось, будто он видит в первый раз его жесткие скулы под тонкой кожей на красивом смугло-розовом лице, плотно сжатые челюсти, злые до блеска, пристыженные глаза.
— Ну, — сказал Карбышев, — зачем же вы это тогда сделали, Батуев?
* * *
То, что называлось здесь шоссе, было нагромождением глубоко заснеженных косогоров и ухабов — провал на провале. Прыгая, ныряя, подскакивая, взвизгивая железными подрезами на прибитых колеях, по шоссе катились ротные санки. Кучер, в полушубке я белых валенках, грозил коню:
— Я те побрыкаюсь, леший!
И «леший», надеясь уйти из-под свистящего поверху кнута, налегал горячей грудью на изорванный хомут. Сани выезжали на укрепленный участок.
— Стой, чудило!