— Ты сказал давеча, что у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жёг свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше.
— Зачем же ты не вырвался, не бежал куда-нибудь, а молча погибал? — нетерпеливо спросил Штольц.
— Куда?
— Куда? Да хоть с своими мужиками на Волгу: и там больше движения, есть интересы какие-нибудь, цель, труд. Я бы уехал в Сибирь, в Ситху.
— Вон ведь ты всё какие сильные средства прописываешь! — заметил Обломов уныло. — Да я ли один? Смотри: Михайлов, Петров, Семёнов, Алексеев, Степанов… не пересчитаешь: наше имя легион!
Штольц ещё был под влиянием этой исповеди и молчал. Потом вздохнул.
— Да, воды много утекло! — сказал он. — Я не оставлю тебя так, я увезу тебя отсюда, сначала за границу, потом в деревню: похудеешь немного, перестанешь хандрить, а там сыщем и дело…
— Да, поедем куда-нибудь отсюда! — вырвалось у Обломова.
— Завтра начнём хлопотать о паспорте за границу, потом станем собираться… Я не отстану — слышишь, Илья?
— Ты всё завтра! — возразил Обломов, спустившись будто с облаков.