И Ольга вспыхнет иногда при всей уверенности в себе, когда за столом расскажут историю чьей-нибудь любви, похожей на её историю; а как все истории о любви сходны между собой, то ей часто приходилось краснеть.
И Обломов при намёке на это вдруг схватит в смущении за чаем такую кучу сухарей, что кто-нибудь непременно засмеётся.
Они стали чутки и осторожны. Иногда Ольга не скажет тётке, что видела Обломова, и он дома объявит, что едет в город, а сам уйдёт в парк.
Однакож, как ни ясен был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг, как ни была свежа, здорова, но у неё стали являться какие-то новые, болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство, над которым она задумывалась и не знала, как растолковать его себе.
Иногда, идучи в жаркий полдень под руку с Обломовым, она лениво обопрётся на плечо его и идёт машинально, в каком-то изнеможении, молчит упорно. Бодрость пропадает в ней; взгляд утомлённый, без живости, делается неподвижен, устремляется куда-нибудь на одну точку, и ей лень обратить его на другой предмет.
Ей становится тяжело, что-то давит грудь, беспокоит. Она снимает мантилью, косынку с плеч, но и это не помогает — всё давит, всё теснит. Она бы легла под дерево и пролежала так целые часы.
Обломов теряется, машет веткой ей в лицо, но она нетерпеливым знаком устранит его заботы и мается.
Потом вдруг вздохнёт, оглянется вокруг себя сознательно, поглядит на него, пожмёт руку, улыбнётся, и опять явится бодрость, смех, и она уже владеет собой.
Особенно однажды вечером она впала в это тревожное состояние, в какой-то лунатизм любви, и явилась Обломову в новом свете.
Было душно, жарко; из леса глухо шумел тёплый ветер, небо заволакивало тяжёлыми облаками. Становилось всё темнее и темнее.