Ему было неловко от того, что он так не в пору и некстати открыл ей свои надежды, на которые она ответила ему страшной откровенностью: неловко и за нее, и за себя.
Они угадывали друг друга и молчали.
— Вы меня простили? — сказала она наконец грудным шепотом, стараясь не глядеть на него.
— Я, вас? за что?
— За всё, что вы перенесли, Иван Иванович. Вы изменились, похудели, вам тяжело, — я это вижу. Горе ваше и бабушки — тяжелое наказание!
— Мое горе не должно беспокоить вас, Вера Васильевна. Оно — мое. Я сам напросился на него, а вы только смягчили его. Вон вы вспомнили обо мне и писали, что вам хочется видеть меня: ужели это правда?
— Правда, Иван Иванович. Если у меня отнимут вас троих: бабушку, вас и брата Бориса, — я не переживу своего одиночества.
— Ну вот, а вы говорите — горе! Посмотрите мне в глаза. Я думаю, я в эту минуту и пополнел опять.
У него показался румянец, какой бросается в лицо вдруг обрадованному человеку.
— Вижу, — сказала она, — и от этого мне больнее становится за всё то, что я сделала со всеми вами. Что было с бабушкой!